Книги XX века: русский канон. Эссе
Шрифт:
Второе действие завершает разговор с глухонемым. Но вечный буффонный прием (см. хотя бы Тугоуховских в «Горе от ума») в монологе-исповеди Подсекальникова превращается в гамлетовское выяснение отношений с миром, с жизнью и смертью – в очередное быть или не быть.
«Подойдемте к секунде по-философски. Что такое секунда? Тик-так. Да, тик-так. И стоит между тиком и таком стена. Да стена, то есть дуло револьвера. Понимаете? Так вот дуло. Здесь тик. Здесь так. И вот тик, молодой человек, это еще все, а вот так, молодой человек, это уже ничего. Ни-че-го. <…> Че-ло-век. Подойдем к человеку по-философски. Дарвин доказал нам на языке сухих цифр, что человек есть клетка. Ради бога не перебивайте меня. Человек есть клетка. И томится
Глухонемой парнишка, метонимия глухонемой вселенной, ничего ответить не может.
В третьем действии проводы самоубийцы на тот свет превращаются в шутовской хоровод (М. Бахтин в этом случае, конечно же, говорил бы о мениппее и карнавале), парад живых мертвецов-перевертышей, где под пение цыган, в совершенно чеховских диалогических перебивках Гранд-Скубик продолжает интеллигентскую болтовню, представитель Всевышнего, отец Елпидий, рассказывает неприличные анекдоты про Пушкина и оказывается неверующим скептиком («Есть загробная жизнь или нет? – <…> По религии есть. По науке – нету. А по совести – никому не известно»), писатель Виктор Викторович пародирует то ли Чичикова, то ли Гоголя («И вот тройка не тройка уже, а Русь, и несется она, вдохновенная богом. Русь, куда же несешься ты? Дай ответ». – «Прямо в милицию, будьте уверены», – сбивает пафос внезапно появляющийся курьер Егорушка), страстные дамы по-прежнему выясняют отношения между собой и с заграницей, пьяный мясник предлагает купать проституток в шампанском, а уже ощущающий себя по ту сторону в ситуации невиданной свободы, как Кириллов у Достоевского, Подсекальников, звонит в Кремль, чтобы высказать все, что у него наболело по политическому моменту (сходную идею звонка в Кремль товарищу Троцкому и вызванного этим звонком ужаса использовал параллельно с Эрдманом Зощенко в рассказе «Неприятная история», 1927).
«Я сегодня над всеми людьми владычествую. Я – диктатор. Я – царь, дорогие товарищи. Все могу. Что хочу, то и сделаю. Что бы сделать такое, для всего человечества…Знаю. Знаю. Нашел. До чего же это будет божественно, граждане. Я сейчас, дорогие товарищи, в Кремль позвоню. Прямо в Кремль. Прямо в красное сердце советской республики. Позвоню… и кого-нибудь там… изругаю по-матерному. <…> Все молчат, когда колосс разговаривает с колоссом. Дайте Кремль. Вы не бойтесь, не бойтесь, давайте. Барышня. Ктой-то? Кремль? говорит Подсекальников. Под-се-каль-ни-ков. Индивидуум. Ин-ди-ви-ду-ум. Позовите кого-нибудь самого главного. Нет у вас? Ну тогда передайте ему от меня, что я Маркса прочел и мне Маркс не понравился. Цыц! Не перебивайте меня. И потом передайте ему еще, что я их посылаю…»
Глухонемая вселенная в конце второго действия оборачивается молчанием власти в финале третьего, которое, впрочем, Подсекальников истолковывает в свою пользу: «Что случилось? – Повесили. – Как? – Трубку. Трубку повесили. Испугались. Меня испугались. Вы чувствуете. Постигаете ситуацию? Кремль – меня».
Звонок вождя через несколько лет станет интеллигентским фольклором сталинской эпохи. Эрдман (как и Зощенко) предсказывает и показывает его карнавальную изнанку.
Как когда-то советовал Чехов, в конце каждого действия Эрдман дает читателю (зрителю) по морде, изобретательно продолжая закручивать драматическую интригу.
В четвертом действии, после буйного пира, начинаются не менее веселые похороны. Над спрятавшимся в приготовленном для него гробу похмельным Подсекальниковым произносят речи,
В пятом действии (пятиактная структура пьесы напоминает о классической трагедии или комедии) свистопляска вокруг дорогого покойника переносится на кладбище. Еще раз повторяя заветные идеи персонажей, Эрдман в конце концов, как в немом кино сводит их до элементарных слов-титров. «Вы спросите близких из-за чего. – Из-за ливерной колбасы, Аристарх Доминикович. – Из-за ливерной. Правильно. Дорогие товарищи, я мясник… – Это низкая ревность, Олег Леонидович, он стрелялся из-за меня. – Тело, тело… – Религии… – Мясо… – Товарищи… – Колбаса… – Идеалы… – Интеллигенция… – Забыли покойника, граждане».
Но покойник вдруг еще раз поднимается из гроба, одаряет Гранд-Скубика поцелуем в ответ на его прощальный поцелуй и произносит последний развернутый монолог, окончательно выбирая свое быть.
«Товарищи, я хочу есть. Но больше, чем есть, я хочу жить. <…> Как угодно, но жить. Когда курице отрубают голову, она бегает по двору с отрубленной головой, пусть как курица, пусть с отрубленной головой, только жить. Товарищи, я не хочу умирать: ни за вас, ни за них, ни за класс, ни за человечество, ни за Марью Лукьяновну <…> Есть на свете всего лишь один человек, который живет и боится смерти больше всего на свете».
В первом действии сосед Калабушкин уговаривает задумавшего самоубийство героя: «Гражданин Подсекальников, вы поверьте мне на слово – жизнь прекрасна. <…> Гражданин Подсекальников, чур-чура, не стреляйте, пожалуйста, я туда не войду. Гражданин Подсекальников, вас, наверное, удивляет моя назойливость, тем не менее я позволю себе еще раз, через стенку, обратить ваше пристальное внимание на то, что жизнь прекрасна».
Эта проповедь казенного оптимизма сменяется в финале жестокой и безнадежной максимой: жизнь ужасна, но надо жить, потому что дальше – тишина, неизвестность, ничто, которое страшнее самого ужасного бытия.
«Что же делать, надо жить… Будем жить…» – сомнамбулически повторяли чеховские герои. Но у них хотя бы сохранялась надежда на ангелов небесных или небо в алмазах. Герой Эрдмана лишен таких иллюзий. Его держит на этом свете не надежда, а страх.
Наглая проповедь жизни как таковой, противопоставленной героизму, самоотверженности, преданности государству и идее, всем великим вопросам может быть истолкована как очередное разоблачение мещанства.
На этот вывод наталкивает очередной поворот финального монолога Подсекальникова. «АРИСТАРХ ДОМИНИКОВИЧ. То, что он говорит, это контрреволюция. СЕМЕН СЕМЕНОВИЧ. Боже вас упаси. Разве мы делаем что-нибудь против революции? С первого дня революции мы ничего не делаем. Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Ради бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шепотом: “Нам трудно жить”. Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право на шепот. Вы за стройкою его даже не услышите, уверяю вас. Мы всю свою жизнь шепотом проживем».
Об этом свидетельствует и блестящая финальная точка. Задавая собравшимся очевидные, риторические вопросы («В чем мое преступление? Только в том, что живу. Я живу и другим не мешаю, товарищи. Никому я на свете вреда не принес. Я козявки за всю свою жизнь не обидел. В чьей смерти повинен, пусть он выйдет сюда»), Подсекальников получает ответ от самой жизни, реальности. «Вбегает Виктор Викторович. ВИКТОР ВИКТОРОВИЧ. Федя Питунин застрелился. (Пауза.) И оставил записку. АРИСТАРХ ДОМИНИКОВИЧ. Какую записку? ВИКТОР ВИКТОРОВИЧ. “Подсекальников прав. Действительно жить не стоит”.