Князь Серебряный
Шрифт:
Годунов при этом имени в удивлении встал со скамьи.
Серебряный был опальник государев, осужденный на смерть. Он ушел из тюрьмы, и всякое сношение с ним могло стоить головы Борису Федоровичу. Но отказать князю в гостеприимстве или выдать его царю было бы делом недостойным, на которое Годунов не мог решиться, не потеряв народного доверия, коим он более всего дорожил. В то же время он вспомнил, что царь находится теперь в милостивом расположении духа, и в один миг сообразил, как действовать в этом случае.
Не выходя на крыльцо встречать
— Здравствуй, князь, — сказал он, обнимая Никиту Романовича, — милости просим, садись; как же ты решился вернуться в Слободу, Никита Романыч? Но дай сперва угостить тебя, ты, я чаю, с дороги устал.
По приказанию Годунова поставили на стол закуску и несколько кубков вина.
— Скажи, князь, — спросил Годунов заботливо, — видели тебя, как ты взошел на крыльцо?
— Не знаю, — отвечал простодушно Серебряный, — может быть, и видели; я не хоронился, прямо к твоему терему подъехал. Мне ведомо, что ты не тянешь к опричнине.
Годунов поморщился.
— Борис Федорыч, — прибавил Серебряный доверчиво, — я ведь не один; со мной пришло сотни две станичников из-под Рязани.
— Что ты, князь? — воскликнул Годунов.
— Они, — продолжал Серебряный, — за заставой остались. Мы вместе несем наши головы государю; пусть казнит нас или милует, как ему угодно!
— Слышал я, князь, слышал, как ты с ними татар разбил; но ведомо ли тебе, что с тех пор на Москве было?
— Ведомо, — отвечал Серебряный и нахмурился. — Я шел сюда и думал, что опричнине конец, а у вас дела хуже прежнего. Да простит бог государю! А тебе грех, Борис Федорыч, что ты только молчишь да глядишь на все это!
— Эх, Никита Романыч, ты, я вижу, все тот же остался! Что ж бы я сказал царю? Послушался бы он меня, что ли?
— А хотя бы и не послушался, — возразил упрямо Серебряный, — все ж тебе говорить следует. От кого ж ему правду знать, коли не от тебя?
— А ты думаешь, он правды не знает? Ты думаешь, он и в самом деле всем тем изветам верит, по которым столько людей казнено?
И, сказав это, Годунов закусил было язык, но вспомнил, что говорит с Серебряным, которого открытое лицо исключало всякое подозрение в предательстве.
— Нет, — продолжал он вполголоса, — напрасно ты винишь меня, князь. Царь казнит тех, на кого злобу держит, а в сердце его не волен никто. Сердце царево в руце божией, говорит писание. Вот Морозов попытался было прямить ему; что ж вышло? Морозова казнили, а другим не стало от того легче. Но ты, Никита Романыч, видно, сам не дорожишь головою, что, ведая московскую казнь, не убоялся прийти в Слободу?
При имени Морозова Серебряный вздохнул. Он любил Дружину Андреича, хотя боярин и похитил его счастье.
— Что ж, Борис Федорыч, — ответил он Годунову, — чему быть, того не миновать! Да правду сказать, и жить-то мне надоело; не красно теперь житье
— Послушай, князь, ты сам себя не бережешь; такой, видно, уж нрав у тебя; но бог тебя бережет. Как ты до сих пор ни лез в петлю, а все цел оставался. Должно быть, не написано тебе пропасть ни за что ни про что. Кабы ты с неделю тому вернулся, не знаю, что бы с тобой было, а теперь, пожалуй, есть тебе надежда; только не спеши на глаза Ивану Васильевичу; дай мне сперва увидеть его.
— Спасибо тебе, Борис Федорыч; да ты обо мне-то больно не хлопочи; а вот станичников, коли можно, вызволи из беды. Они хоть и худые люди, а вины свои хорошо заслужили!
Годунов взглянул с удивлением на Никиту Романовича. Он не мог привыкнуть к простоте князя, и равнодушие его к собственной жизни показалось Годунову неестественным.
— Что ж ты, князь, — спросил он, — с горя, что ли, жить не хочешь?
— Пожалуй, что и с горя. К чему еще жить теперь? Веришь ли, Борис Федорыч, иной раз поневоле Курбский на ум приходит; подумаю про него, и самому страшно станет: так, кажется, и бросил бы родину и ушел бы к ляхам, кабы не были они враги наши.
— Вот то-то, князь! В теперешнее время нам только и есть что две дороги: или делать, как Курбский, — бежать навсегда из родины, или так, как я, — оставаться около царя и искать его милости. А ты ни то, ни другое; от царя не уходишь, а с царем не мыслишь; этак нельзя, князь; надо одно из двух. Уж коли хочешь оставаться на Руси, так исполняй волю цареву. А если полюбит он тебя, так, пожалуй, и сам от опричнины отвратится. Вот, примерно, кабы нас было двое около него, один бы другого поддерживал; сегодня бы я заронил словечко, завтра ты; что-нибудь и осталось бы у него в памяти; ведь и капля, говорят, когда все на одно место капает, так камень насквозь долбит. А нахрапом, князь, ничего не возьмешь!
— Кабы не был он царь, — сказал мрачно Серебряный, — я знал бы, что мне делать; а теперь ничего в толк не возьму; на него идти бог не велит, а с ним мыслить мне невмочь; хоть он меня на клочья разорви, с опричниной хлеба-соли не поведу!
— Погоди, князь, не отчаивайся. Вспомни, что я тебе тогда говорил? Оставим опричников; не будем перечить царю; они сами перегубят друг друга! Вот уж троих главных не стало: ни обоих Басмановых, ни Вяземского. Дай срок, князь, и вся опричнина до смерти перегрызется!
— А до того что будет? — сказал Серебряный.
— А до того, — ответил Годунов, не желая сразу настаивать на мысли, которую хотел заронить в Серебряном, — до того, коли царь тебя помилует, ты можешь снова на татар идти; за этими дело не станет!
В мыслях Серебряного нелегко укладывалось два впечатления разом, и надежда идти на татар вытеснила на время овладевшее им уныние.
— Да, — сказал он, — только нам одно и осталось, что татар колотить! Кабы не ждать их в гости, а ударить бы на Крым всеми полками разом, да вместе с казаками, так, пожалуй, что и Крым взяли бы!