Князь Серебряный
Шрифт:
Морозов, уже взошедший на сруб, перекрестился.
— Ведаю себя чистым пред богом и пред государем, — ответствовал он спокойно, — предаю душу мою господу Иисусу Христу, у государя же прошу единой милости: что останется после меня добра моего, то все пусть разделится на три части: первую часть на церкви божии и на помин души моей; другую нищей братии; а третью верным слугам и холопям моим; а кабальных людей и рабов отпускаю вечно на волю! Вдове же моей прощаю, и вольно ей выйти за кого похочет!
С сими словами Морозов еще раз
Раздался глухой удар, голова Дружины Андреевича покатилась, и благородная кровь его обагрила доски помоста.
За ним опричники, к удивлению народа, вывели оружничего государева, князя Вяземского, кравчего Федора Басманова и отца его Алексея, на которого Федор показал на пытке.
— Люди московские! — сказал Иоанн, указывая на осужденных, — се зрите моих и ваших злодеев! Они, забыв крестное свое целование, теснили вас от имени моего и, не страшася суда божия, грабили животы ваши и губили народ, который я же их поставил боронити. И се ныне приимут, по делам своим, достойную мзду!
Вяземский и оба Басмановы, как обманувшие царское доверие, были осуждены на жестокие муки.
Дьяк прочел им обвинение в намерении извести царя чарами, в преступных сношениях с врагами государства и в притеснении народа именем Иоанновым.
Когда палачи, схватив Федора Басманова, взвели его на помост, он обернулся к толпе зрителей и закричал громким голосом:
— Народ православный! хочу перед смертью покаяться в грехах моих! Хочу, чтобы все люди ведали мою исповедь! Слушайте, православные…
Но Малюта, стоявший сзади, не дал ему продолжать. Он ловким ударом сабли снес ему голову в тот самый миг, как он готовился начать свою исповедь.
Окровавленный труп его упал на помост, а отлетевшая голова подкатилась, звеня серьгами, под ноги царскому коню, который откачнулся, фыркая и косясь на нее испуганным оком. Басманов последнею наглостью избавился от ожидавших его мучений.
Отец его Алексей и Вяземский не были столько счастливы. Их, вместе с разбойником Коршуном, взвели на сруб, где ожидали их страшные снаряды. В то же время старого мельника потащили на костер и приковали к столбу.
Вяземский, измученный пыткой, не имея силы стоять на ногах, поддерживаемый под руки палачами, бросал дикие взгляды по сторонам. В глазах его не было заметно ни страха, ни раскаяния. Увидев прикованного к столбу мельника и вокруг него уже вьющиеся струи дыма, князь вспомнил его последние слова, когда старик, заговорив его саблю, смотрел на бадью с водою; вспомнил также князь и свое видение на мельнице, когда он в лунную ночь, глядя под шумящее колесо, старался увидеть свою будущность, но увидел только, как вода почервонела, подобно крови, и как заходили в ней зубчатые пилы и стали отмыкаться и замыкаться железные клещи…
Мельник не заметил Вяземского. Углубленный в самого себя, он бормотал что-то себе под нос и с видом помешательства приплясывал на костре, гремя цепями.
— Шикалу!
И в самом деле, как будто повинуясь заклинаниям, ветер поднялся на площади, но, вместо того чтобы загасить костер, он раздул подложенный под него хворост, и пламя, вырвавшись сквозь сухие дрова, охватило мельника и скрыло его от зрителей.
— Шагадам! Кулла! Кулла! — послышалось еще за облаком дыма, и голос замер в треске пылающего костра.
Наружность Коршуна почти вовсе не изменилась ни от пытки, ни от долгого томления в темнице. Сильная природа его устояла против приготовительного допроса, но в выражении лица произошла перемена. Оно сделалось мягче; глаза глядели спокойнее.
С той самой ночи, как он был схвачен в царской опочивальне и брошен в тюрьму, угрызения совести перестали терзать его. Он тогда же принял ожидающую его казнь как искупление совершенных им некогда злодейств, и, лежа на гнилой соломе, он в первый раз, после долгого времени, заснул спокойно.
Дьяк прочел перед народом вину Коршуна и ожидающую его казнь.
Коршун, зашедши на помост, перекрестился на церковные главы и положил один за другим четыре земных поклона народу, на четыре стороны площади.
— Прости, народ православный! — сказал он. — Прости меня в грехах моих, в разбое, и в воровстве, и в смертном убойстве! Прости во всем, что я согрешил перед тобою. Заслужил я себе смертную муку, отпусти мне вины мои, народ православный!
И, повернувшись к палачам, он сам продел руки в приготовленные для них петли.
— Привязывайте, что ли! — сказал он, тряхнув седою кудрявою головой, и не прибавил боле ни слова.
Тогда, по знаку Иоанна, дьяк обратился к прочим осужденным и прочел им обвинение в заговоре против государя, в намерении отдать Новгород и Псков литовскому королю и в преступных сношениях с турским султаном.
Их готовились повести — кого к виселицам, кого к котлу, кого к другим орудиям казни.
Народ стал громко молиться.
— Господи, господи! — раздавалось на площади, — помилуй их, господи! Приими скорее их души!
— Молитесь за нас, праведные! — кричали некоторые из толпы. — Помяните нас, когда приидете во царствие божие!
Опричники, чтобы заглушить эти слова, начали громогласно взывать:
— Гойда! Гойда! Да погибнут враги государевы!
Но в эту минуту толпа заколебалась, все головы обратились в одну сторону, и послышались восклицания:
— Блаженный идет! Смотрите, смотрите! Блаженный идет!
В конце площади показался человек лет сорока, с реденькою бородой, бледный, босой, в одной полотняной рубахе. Лицо его было необыкновенно кротко, а на устах играла странная, детски добродушная улыбка.