Князья веры. Кн. 1. Патриарх всея Руси
Шрифт:
И лишь не было плачу окрестного, когда струги проплывали вдоль берегов земли Нижегородской, мимо самого Нижнего Новгорода, где пребывал в неволе опальный Богдан Бельский. Мало люду выходило здесь на берега Оки и Волги. Повымер он за три моровых года. Знали нижегородцы, что вся Русь голодом исходила в те три печальные года, и хотя уповали они на Бога, но помощи всё-таки от государя ждали. И ходоков посылали в Москву к самому царю. Да царь отвернулся тогда от нижегородцев. А и была помощь, так тем, кто и без неё жил безголодно. И лишь патриарх Иов прислал обоз из Коломны, лишь митрополит Казанский Гермоген дважды пришёл на помощь, отправляя по зимнику хлебные обозы в голодный край.
Надломились вера и любовь нижегородцев к царю Борису. И теперь они смотрели больше на юго-запад,
Подьячий Патриаршего приказа Никодим, что вёл струги, злился на нижегородцев за непочтительность к царскому имени. «Токмо не побежишь по воде к берегу, не схватишь непочтительных за бороды, не потрясёшь до трепета пред именем царским», — рассуждал Никодим и срывал свою злость на звонаре Амвросии, на монахах-гребцах да на стрельцах, которые охраняли подьячего в его патриаршей миссии.
Стрельцы по царю оттужили. И дел у них теперь мало: ружья держать, порох от сырости хранить да по берегам смотреть, кои далеко. А чтобы не смотреть впустую, можно песни былинные поспевать. И поёт старшой-десятский, сивогривый Федька Очеп. Давно поёт. Начало песни уже к берегам улетело, но и конец ещё далеко:
А како по краям лодки добры молодцы. Добры молодцы — все разбойнички. А како посреди лодки да бел шатёр. Под шатром лежит золота казна, На казне сидит красна девица. Асаулова родная сестра, Атаманова полюбовница!..Слушают молодые стрельцы, рты разинули, а Никодиму — нож по сердцу эта песня.
Атаману быть растреляну, Асаулу быть пойману, Добрым молодцам — быть повешенным...И глушит песню окрик-злоба Никодима:
— Эй, Амвросий! Залей полжбана воды в глотку Очепу, ехидне поганой! Да како смеешь ты петь, когда горе на Руси!
Звонарь Амвросий, дюжий монах, топнул ногой на Очепа, крикнул:
— Заклеймлю проклятием!
И Очеп замолчал.
Так — с колокольным звоном, с молитвами к Всевышнему, с бранным словом к ближнему, вёл подьячий Никодим струги к городу Казани, к митрополиту Казанскому Гермогену, которого Никодим «не взлюбиши черно, аки сатану». Сей нелюби Никодим боялся, загонял её в душевную глыбь, чтобы таилась там, как в холодном погребе. Ему это удавалось. На худом смуглом лике, обрамленном редкой чёрной бородкой, всё было неподвижно, как на иконе. А нелюбь лютая родилась в Никодиме из зависти к Гермогену. Патриарх всея Руси Иов уважал и любил Гермогена, аки брата единоутробного. А за что, Никодим этого не мог понять. Ещё двадцать лет назад отдал он Гермогену Казанскую епархию, ни с того ни с сего возвысив в князья церкви.
Никодим в ту пору был служкой при Иове, старался угождать ему искренне, омёты владыки с рвением чистил, добивался внимания и чина священнослужителя. Ан не давался чин. Позже Никодим осознал, что не сладкогласен он и владеть паствой не способен. А Гермогену, в ту пору уже архидьякону, всё давалось легко, шёл он к алтарю величия не спотыкаясь. «Да скоро и на осляти сядет», — отмечал Никодим.
Подьячий признавался себе, что Гермоген умён, словесен и велеречив, но нравом крут и груб, ярый в словесах и воззрениях. И прошлое, считал Никодим, было у Гермогена тёмное. Говорили, будто убитым был, да возник. Сие происк нечистой силы. И в бумагах Казённого приказа значилось лишь последнее житие Гермогена — двадцать пять лет, а всё прожитое ранее и Богу, поди, не ведомо. Теперь Гермоген митрополит. Да как бы и выше не взлетел. Вон под каким конвоем ларец-то с грамотой ему везёт. И скрипит Никодим зубами от бессилия.
Служа в московском Патриаршем приказе подьячим, Никодим к сорока пяти годам так
Тем временем вешняя Волга всё несла и несла по стремнине лёгкие струги, и приближался конец многодневного путешествия. Прощальные звоны давно уже опередили струги, вся Русь знала о кончине царя Бориса Годунова. Но это не было помехой в исполнении Никодимом своего долга. И его верные помощники, два звонаря, поочерёдно, ни на минуту не прерываясь, продолжали оповещать россиян о постигшем державу горе. С этим печальным звоном струги появились в виду бывшего стольного града хана Тохтамыша, Казани, ныне центра инородного края, воеводства и епархии.
Увидев главы церквей на горизонте, Никодим в какой раз проверил печати на ларце, в котором доставлял Гермогену секретную грамоту. Всё было в должном виде. Но дорого бы заплатил Никодим тому, кто открыл бы тайну грамоты. Как ни был дотошен Никодим к приказным бумагам, ему не удалось узнать, какие плевицы доставляет в Казань. Случалось и так, сие Никодим знал, посыльный приносил свой приговор, свою ехидну, которая смертельно жалила его.
Никодиму оставалось уповать на Всевышнего, на его заботу о невинных агнецах. Хотя в душе Никодим не считал себя невинным. Корыстно, вкупе с многими насильниками дядьки царя Бориса Годунова, боярином Семёном, он крутил мельничное колесо, которое вращало жернова тайного государева Судного приказа, и под этими жерновами — в блаженное-то время, как многим казалось, — перемалывались невинные, но оклеветанные жертвы. «Ни при одном государе таких бед не бывало», — вдруг сделал открытие Никодим. Сам подьячий сочинил не одну дюжину доносов. И ещё столько же получил от боярских холопов, клеветавших на своих господ. Да столько же от выпущенных из тюрем татей, которые шныряли по московским улицам, подслушивали, что говорили о царе, что в пользу Лжедмитрия, и доносили. Алчный и лукавый Никодим писал свои доносы ради мшеломства, писал на несущих благостыню, на боголепных. И те, кто знал Никодима, удивлялись, как это терпел патриарх Иов в своих служителях такую ехидну. А Никодим в припадке злости на патриарха яростно шептал: «Да како же не терпеть, коли сам вскормил!»
Такие думы приводили Никодима в уныние, и он с нетерпением ждал конца пути.
Тощий и неказистый служка митрополичьего двора Филиппок какой день сидел дозорным на крепостной башне и до чёрных кругов в глазах всматривался то в свинцовую, вспененную барашками волн Волгу, то в её сиреневую, спокойную гладь и ждал, когда у окоёма появятся патриаршие струги. Как о них стало ведомо митрополиту Казанскому Гермогену, только ему да Богу знать. А ещё знали сие те глаза и уши, какие держал Гермоген по всем городам от Москвы в сторону своей епархии. И никто, кроме Гермогена, не ведал, сколько у него по России верных людей, таких, как Пётр Окулов, которые служили не Гермогену, а вере Христовой, и не ради мшеломства, а из благих порывов чести и доблести, достойной имени Всевышнего. И по Казанскому краю у Гермогена было много Кустодиев. О каждом движении он знал от них. И не только для этого служили стражи Гермогена. Спасали они паству казанского инородного края от великих бед. Не гуляли по краю воры и грабители, не прокатилась по землям снежным валом опала последних лет царствования Бориса Годунова, не проявлялась национальная вражда.
И теперь, пока гонцам патриарха быть за дворе митрополита, он знал, в отлику от Никодима, какую тайную грамоту несут по вешним водам струги. Да и то сказать, знал потому, что верил вещим словам Катерины и Сильвестра, кои в сие трудное время для всех ведунов России жили на подворье митрополита. И никто — ни воевода Казанский, ни приставы — не знали о тайных жильцах Гермогена. Гермоген и живота не пожалел бы, чтоб защитить полюбившихся ему провидцев. Он, как и патриарх Иов, склонялся к мысли, что сии провидцы не простые смертные.