Кое-какие отношения искусства к действительности. Конъюнктура, мифология, страсть
Шрифт:
Думаю, подобные истории есть у многих представителей нашего с Брускиным поколения…
Кстати, кроме преобладания игрового начала над идеологическим (уже не классовым, как в тридцатые, а «иностранным», западным, – понятием, имевшим в те времена несколько иное идейное обременение), вспоминается еще один пример искажения или нейтрализации направленных волн мобилизационно-государственного страха. Дело в том, что в любом дворе невозможно постоянно играть в шпионов и контрразведчиков, не меняя роли. Сегодня я – свой, а завтра – ты. Иначе нечестно. И эта замена снижает «взрослую» однозначность посыла. Отсюда – амбивалентность образов «Времени “Ч”»: кто есть
Но сначала Брускину нужно разобраться с реальностью. Я уже писал, даже в работах эмблематического плана (версии «Лексиконов»), при высокой степени обобщенности и опосредованности, ему была важна укорененность в реальности, то, что я называл «проживаемостью». В новом проекте реальность (по крайней мере, реальность сознания) задана предметно. В прямом смысле слова: практически макетной сделанностью. (Не знаю, как сейчас, но в 1950–1970-х в советских комбинатах прикладного искусства существовали специальные макетные цехи: художники-умельцы создавали макеты чего угодно – архитектурных объектов, горящих домов, фронтовых госпиталей и т. д. – для профильных музеев и выставок.) Культура иллюзорности, наглядности была очень высока, убедительность достигалась в том числе и нехитрыми оптическими приемами – системой зеркал и пр. Колодец, операционная палатка, охваченное огнем строение, мотоцикл, оружие – все это выполнено со всамделишностью, которую так ценят дети и коллекционеры моделей (железнодорожных, автомобильных и пр.). И – добавлю – авторы плакатов гражданской обороны конца 1940–1950-х годов, при всей пиктографичности умевших сохранить завораживающую убедительность. Эта «всамделишность» необходима Брускину, чтобы задать некую рамку подлинности, достоверности детских переживаний, еще не отягощенных рефлексией и безжалостным «взрослым» анализом. (В дальнейшем эти объекты могут приобретать различные, в том числе символические, значения, выступать в роли тропов-иносказаний, но пока ему важна именно достоверность.) Надо сказать, режим достоверности Брускин задает не только описанным «предметным» способом. Но и, например, обращением к психологическим ресурсам памяти: так, напоминанием о детских аффектах является фигура врача со шприцем.
На этой территории детства, объективно существовавшей и намертво схваченной детским сознанием (у меня она выступает в виде замкнутого двора «генеральского дома», у других – в своей, непоколебимо определенной топографии), разворачивается действие «Времени „Ч“». То есть начинаются военные действия. На каком-то этапе можно поверить, что идет игра в войну, в наши общие «солдатики», что художнику вспоминается неосознанный детский милитаризм, через который проходят все мальчики (разве что, в нашем поколенческом случае, усиленный настроением времени – «война закончилась только вчера»). Тем более что внешне все разворачивается правильно. Вполне в духе времени: под контролем, по инструкции. Детское игровое сочетается с правилами «большой игры»: Брускин материализует (овнешняет, по М. Бахтину) то, что уже существовало как свернутая реальность в виде инструкций, плакатов и пособий ГО. В палатке разворачивается эвакогоспиталь, дом горит, но его потушат пожарные, колодец, конечно, обеззаражен, санитары укладывают на носилки раненого, часовой обыскивает задержанного, женщина в форме (сотрудница НКВД?) выцеливает противника со сноровкой ворошиловского стрелка, человек в противогазе бьет подозрительного
Человек в противогазе поливает из шланга какой-то жидкостью насаженные на колышки резиновые перчатки и сапоги – что это, стандартная операция дезактивации? Или это вовсе не обеззараживание: человек поливает резиновые вещи какой-то живой водой, чтобы они проросли невиданными опасными плодами? А вот человек (а может, уже не человеческое существо, а оборотень) в противогазе ведет слепого – милосердно помогает или подталкивает в пропасть?
Или вот тема замера параметров человеческого лица простым сантиметром: для чего это делается? Для подбора противогаза? Вполне может быть. Но может быть и другое – возникает зловещая тема нацистской евгеники, измерения черепов в целях расовой селекции.
Брускин не дает ответов. Это в шпионских и военно-приключенческих романах нашего детства были обязательные ответы на вражеские головоломки: люди иной породы, как ни маскировались они под «своих», выявлялись, в том числе и с помощью советских детей с их настырной наблюдательностью и бесстрашием. Не было такого романа, где шпион скрылся бы, унося с собой свою не только идеологическую, но антропологическую сущность. Опыт взрослой жизни отучил от идеологической однозначности: на смену резкого деления на своих и чужих в сознании укоренилась опасная идея амбивалентности. Зато появились новые страхи, посильнее детских: детские были неотрефлексированы, аффективны, взрослые парадоксально сочетали информированность и иррациональность. Это был страх конечности человеческого существа как биологического вида, а еще масштабней – страх мутаций всего живого. Эти древние страхи наказания всего человеческого рода (знаками которого являлись природные аномалии – двухголовые тельцы, гигантские крысы и пр.) из мистических становились реальными, ибо зиждились на информации о взбесившемся техно: ядерных взрывах и техногенных катастрофах, авариях атомных подводных лодок и Чернобыле. И конечно, на памяти больших и малых геноцидов новейшей истории: техно разъедало ДНК, геноциды – человеческие сущности. Так Брускин выходит на тему сегодняшних страхов – как тревоги цивилизационной…
Конец ознакомительного фрагмента.