Когда гремели пушки
Шрифт:
Молчит пулемет. Мы видим: дым идет из амбразуры…
Опять на колеса, опять доски. Быстрее! Надо уложиться в три минуты. Через три минуты по запасной позиции будут бить минометы немцев. Быстрее!..
И вот мы лежим в снегу. Он тает на разгоряченных лицах, на руках. А на запасной позиции пляшут разрывы мин. Немцы точны. А нас это смешит. Осколки все-таки визжат над головами, хорошо, что немцы не ошибаются.
Они бьют и по «Лощине смерти», бьют с остервенением, должно быть, наши разведчики приволокли «языка». Бьют так, что над лощиной висит сплошная завеса из взлетающих и падающих комьев земли, снега, каких-то щепок. Понятно, почему этот овраг назвали «Лощиной смерти».
Начинают работать в ответ наши батареи. Снаряды
Минут через десять все стихает.
На переднем крае наступает та удивительная тишина, которая длится недолго, но успевает породить нелепую мысль: уж не сбежали ли немцы? Нет, сами они не сбегут. Еще живет в них нахальство сорок первого года.
— Эй, рус, — откуда-то орут они по-русски в мегафон. — Плати за освещение!
Игорь высовывается над бруствером.
— Вылезай, — кричит он, — заплатим!
И получает от меня замечание. В землянке гудит зуммер телефона: пехота благодарит артиллерию. Добро!..
Мы сидим и пишем: Ваня Филиппов — сводку о наличии боеприпасов, я — боевое донесение в штаб полка.
«Противник на участке дивизиона активных действий не предпринимал… Наша артиллерия… Потери…»
Уже вечер. Темно. Из печки временами вылетает зола, колеблется огонь в нашей лампе — сплющенной вверху снарядной гильзе. Крутит метель.
Входит Томилин, залепленный снегом. Докладывает и вываливает из сумки пачку писем. Кому же?..
— Иван, пляши!
Ваня проходит между столами и нарами, притопывая ногой.
Есть и мне. А вот треугольник — Игорю. Я откладываю треугольник и распечатываю свое письмо.
Письма того времени были невеселые. А получать их все же было радостно. Писалось в них очень много о нас, солдатах: заботливо, с тревогой, и очень мало о себе, как-то вскользь: ничего, мол, проживем.
Настойчиво дребезжит зуммер. Я не сразу отрываюсь от письма.
— Товарищ младший лейтенант… — Голос хрипит и то пропадает, то вновь слышится. Я нетерпеливо дую в трубку. Нет, связь не оборвана. — На «Оке» потеря!.. Убит сержант Климов…
Я опускаю трубку:
— Слышишь, Иван? Климов убит…
Иван молчит.
Мы это давно понимали: война есть война. Но вот Иван, он отворачивается к нарам и вдруг трахает кулаком по столу.
Нет, не жалость овладела нами. Жалость — не то слово, оно не годилось для того времени.
Я вспоминаю Игоря. Его негромкую команду: «На колеса!» — и шутку: «Баня, ребята!» А вот письмо! Шло оно живому и не успело. Пошлешь обратно — сразу поймут. Надо хотя бы узнать, кто пишет.
Мы с Иваном развернули треугольник. Это неважно, что чужие письма не вскрывают. Писали солдату, значит, и мы могли прочитать.
Часто потом это письмо перечитывали. Оно хранилось у меня больше трех лет и все же погибло. Но я помню его содержание. Сейчас, конечно, вспоминаю что-нибудь не так, но в мелочах, не в главном.
«Дорогой Игорь!
Мы теперь знаем твой новый адрес. Пишем тебе вместе. Мама сидит рядом. Ты бы ее совсем не узнал, она очень похудела…»
Слова «Ты бы ее совсем не узнал» и дальше были зачеркнуты. Но прочесть их было можно. Писали, наверное, при плохом освещении и думали, что хорошо зачеркнули.
«…Мама сидит рядом… В твоих лыжных брюках. Она в них ходит на работу и ложится спать.
Я не работаю. Школа закрылась до весны, а на завод или в команду ПВО меня не берут.
Тут девушки-комсомолки носят из канала воду тем, кто сам этого сделать уже не может. И я иногда ношу вместе
27 и 28 января хлебозавод не работал — не было света и дров. И магазины не открывали. У меня оказалось много свободного времени. Я сидел и отбирал книги, отбирал те, которые мне не жалко. Ничего не поделаешь, Игорь, мы топим печку книгами, потому что стульев уже нет. Топим вечером, по листочку, когда мама приходит с работы. Сидим, слушаем сводку по радио и немного греемся, перед тем как лечь.
Недавно ночью снова бомбили. К бомбам мы привыкли: по свисту узнаем, где упадет. Но вот утром пошли на работу и видим — на снегу лежат продуктовые карточки. Ты понимаешь? Голодным людям они сбросили фальшивые карточки!
Я вспоминаю, что когда-то уважал немцев, они были трудолюбивым народом. Может быть, я когда-нибудь снова стану их уважать, если они образумятся. А сейчас мы говорим тебе с матерью — бей!
Ночью мы засыпаем не сразу. Стучит метроном.
Мы говорим о тебе. Ты наш сын. Мы хотим, чтобы ты остался жив. Мы хотим, чтобы ты вернулся, домой. Мы хотим, чтобы у тебя были дети, а у нас внуки. Мы верим в это.
Мама все думает, что вам там холодно, что спите в снегу, что вас все время обстреливают. А я ей говорю: есть у них землянки, как и у нас были в ту войну, можно кое-когда обогреться, а что обстреливают — так ведь война.
Ты все-таки скорее напиши, как живешь. Про себя, про товарищей, а то мама волнуется. Молчит — но все видно. Нет писем от Саши. Может быть, он тебе написал? Мы послали ему твой адрес сразу, как только узнали. Почему он не пишет?..
Передай поклон твоим товарищам, может, кто-нибудь из них и писем не получает? Знаешь, что говорит мама? Она говорит, что всем вам хотела бы быть матерью.
Она и я, мы целуем вас всех…»
На переднем крае похоронных церемоний не бывает, речей не говорят.
Пал человек, и его место у орудия, у пулемета занимает другой. Но память о нем живет среди товарищей…
Сержант Климов, прикрытый плащ-палаткой, лежит рядом с пушкой. Часовой у орудия стоит сегодня, как в почетном карауле. Зимнюю ночь, белый крутящийся снег красными пунктирами прошивают трассирующие пули. Шипят, разгораются и гаснут ракеты — все, как обычно.
Письмо читает вслух Филиппов.
Он читает очень медленно, слова выговаривает отчетливо. Каждый из нас, слушающих, наверное, по-своему представляет этих двух людей, сидящих рядом в холодной комнате. Стол придвинут к кровати — ведь стульев нет. Ноги пухнут от голода — а ходят. Хлеба нет — а работают. Саша не пишет. Кто этот Саша? Второй сын? Один не пишет, другой — убит…
Мы все понимаем: и у нас есть родители.
«Мы говорим тебе с матерью — бей!» — читает Филиппов.
Иван Дзюба сидит на пороге с винтовкой, зажатой в коленях. Ему пора идти сменять часового. Дзюба слушает.
Письмо прочитано. Очень тихо в землянке. Щелкают наверху, словно ногтем по пустому спичечному коробку, разрывные пули. Немцы в неурочное время гвоздят «Лощину смерти» тяжелыми минами. Дзюба медленно выходит, осторожно прикрывая за собой дверь.
Трубников нарушает молчание.
— Хорошее слово не убьешь! — говорит он негромко и убежденно, отвечая своим, да и нашим мыслям.
Мы пишем письмо родителям Игоря. Оно короткое, хотя каждый предлагает, что писать. Все понимают, отца с матерью ничем не утешишь. И пишут прямо и просто: