Когда крепости не сдаются
Шрифт:
— Значит, вроде Пушкина. А я скажу: на войне от стихов один вред, господа солдаты!
Жмуркина оборвали:
— Да ты не хай, ты дело говори… А то удалось картавому крякнуть, уж и справы нет…
— Кто из нас картавый, еще видать будем!
И Жмуркин, злобно глянув на Елочкина, махнул рукой и отвернулся…
Опытный кадровый офицер Азанчеев твердо держался того взгляда, что русского солдата необходимо держать за глотку, чтобы он стоял смирно и держал руки по швам. В Топороуцах кипела учебная работа. Если не стойка, не отданье чести и не рассыпной строй, то прыжки и бег. Если не бег, то повороты или ружейные приемы. Перебегали, кололи, ложились, ползали, бросали гранаты, быстро
— Рота, шагом… марш!.. Тверже ногу, головным — дать темп. На носок!
И все-таки:
— Ноги нету! Гонять буду! Рота, кругом! Плавно колыхается рота. «Скачи, враже, як пан скаже!»
— Р-р-рота, сто-ой!.. Оправиться! Песенники, выходи!
Фельдфебель подхватывал басом:
— Становись, песенники, по голосам. У круг!
…Наконец, бесконечная полоса трудовых будней оборвалась: пришел день полкового праздника, один из тех прекрасных летних дней, когда невозможно не вспомнить о том, что есть на свете человеческое счастье. Нежный утренний туман еще лежал на далеком лесе, но за деревьями уже чувствовалось солнце. Легкий пар поднимался от травы. Хотелось встать и идти по свету. Куда? Все равно, лишь бы идти, идти… Солдаты чистили одежду. Потом им роздали по фунтовой булке, по дюжине конвертов, по десяти штук печенья, чаю, сахару и сухарей. Представленные к наградам отправились в батальонный штаб, и Елочкин тоже пошел: он был представлен за спасение Лабунского в минной галерее к георгиевскому кресту четвертой степени.
Азанчеев намеревался поразить в этот день начальника дивизии, представив ему свой полк и показав, чего можно при желании и уменье достигнуть за самый короткий срок даже с второочередными «михрютками». Для этого он выписал компасы, бинокли. Для этого с утра до ночи обучал «михрюток» ориентироваться и поддерживать связь в лесу. Делал вьюки и патронные ящики для пулеметной команды. Сформировал учебную команду в сто человек. В полку почти не было офицеров. Азанчеев прикинул: восемь подпоручиков и прапорщиков — восемь командиров рот. Он подумал, подумал и, отдал приказ о сведении рот — по две в одну.
Полк был выстроен на большой сельской площади в Раранче. Горбоносый конь Азанчеева стоял за углом. Азанчеев скомандовал: «На караул!» и принялся равнять штыки, и приклады.
— Доверни приклад! Разверни приклад! Левую руку чуть пониже, пальцы прямее!
И вдруг до пронзительности тонким голосом:
— Вздрючу! Так вздрючу, что фамилию свою, поручик, забудете!
Черное рогатое облако выплыло из-за леса. И одновременно что-то громко захрапело в небесах. Судя по певучести храпа, это был цеппелин, но, вероятно, где-нибудь очень, очень высоко. По шоссе из Буды, где стоял штаб дивизии, примчался на мотоцикле ординарец связи. За ним ехал генерал.
— Полк, смирно! Равнение на средину! Под знамя, слушай на кр-раул!
Генерал ехал на маленькой казачьей лошади, такой же рыжей, как и он сам. За ним — штаб и охранная сотня чубатых донских казаков. Все это двигалось легким проездом, иноходью.
— Здорово, ребята!
— Здравия желаем, ваше псхительство!
Освободившись от наездника, генеральская лошадь стала рядом с полковничьей, грустно опустив голову и хвост, как бы угнетенная красотой соседки. Да и сам генерал возле молодцеватого Азанчеева выглядел порядочным вахлаком. Толстый адъютант держал большой лист голубой бумаги, на котором кучкой лежали предназначенные к раздаче георгиевские кресты. Азанчеев по списку вызывал награждаемых. Генерал спрашивал каждого,
— Полк, к но-оги! Вольно!
А уж дальше, как положено:
— На пле-ечо! Рота, на-пра-аво! Рота, на-ле-во! Шагом ма-арш!
Роты одна за другой исчезали за церковью, за садом, втягиваясь в колодцы глубоких улиц. Площадь в Раранче пустела. Унтер-офицер повел награжденных в полковую канцелярию.
— Пьявойней! Пьявойней! — распоряжался толстый адъютант.
Елочкин подошел к нему.
— Что надо?
У адъютанта было лицо злого мученика, который еле удерживается от крика: «А идите вы все к черту! Оставьте меня в покое!» Елочкин доложил. Адъютант пожал плечами.
— А, впьечем, помню. Какие-то стихи… Мутишь солдат, мейзавец! Па-ашел пьечь!
Люди толпились у дымившихся кухонь. Раздавался обед. Говорили, будто предстоит выдача сапог, — по семьдесят две пары на роту. Новые георгиевские кавалеры получали особые гостинцы: кусок колбасы, булку, плитку шоколада, по два яблока и по батистовому платку. Кто-то посмеивался:
— Два Егора в году, холодный да голодный…
Некоторые утешали Елочкина:
— А ты погоди, разберутся. Штабы у нас такие…
Дела не делают, а все больше, как бог даст.
Ругали толстого адъютанта:
— Качество в нем самое неважное… дрянь человек!
Кто-то говорил довольно улыбавшемуся Жмуркину:
— Стоим здесь второй месяц, а дальше ротных учений да ходиков в тыл — ни-ни!
По окопу немец шкварит,
По сусалам взводный жарит…
Вовсе осатанел. Не знай чего с кулаком лезет… Такой Гусь Иваныч, бе-еды!
— Не тем плох, что ругается да дерется, а тем, что душа у него из одного мата состоит…
Кто-то заключил:
— Эх, язви их в душу!..
Известно, что самое любимое время солдатских разговоров — вечер после ужина. Стучат молотки по сапожным подошвам. Распадается на куски краюха ситного. Проверяется на огонь канал ствола только что вычищенной винтовки. Пишется письмо в далекую Россию. И тянется невеселый разговор.
— Ну, что уж тут, конечно, делать? Я ему и говорю…
— Эй, кто там есть? Посылай взводного к фельдфебелю!
— Ишь, черт хвостатый! И досказать не дал!
Тянется разговор.
— Жизнь наша, прямо сказать, арестантская! Встамши, богу помолиться и то — некогда…
— А зачем нас кладут? Тут ошибки нет. Тут, чтобы крест или чин получить, кладут.
— И еще господа офицеры наши только спят, да по семь рублей в сутки получают!
Небывалая тоска сгущалась сегодня в Елочкине от этих разговоров. Он не участвовал в них. Доведись кому спросить: «А ты что молчишь?» — и он бы ответил: «Эх, ты, беззащитный, безоружный, убойный фронт!» Но не спрашивал никто. И Елочкин раздумывал о самом себе: «Ну, и жизнь, нечего сказать, — жизнь! Вспоминать горько, а ждать скучно. Велик мир, да прислониться негде…» От вспышек внутренней тревоги зажглась в нем злость. Жалок человек, когда не дается ему в руки ключ к собственному будущему. Мечется такой человек, точно пчела укусила его в голову. «Беззащитный, безоружный, убойный человек!..»