Когда нет прощения
Шрифт:
– Все в порядке, Надин. Хочешь, отдохнем где-нибудь сегодня вечером?
– Это будет непросто, – ответила молодая женщина, улыбнувшись в знак согласия. – Но если ты хочешь…
По привычке он просмотрел раздел объявлений, который не читал после своего бегства. И обнаруженный там призыв поразил его, словно неожиданный удар. «ЖОСЛИНА умоляет Ива написать ей. Срочно. Большое горе. Остаюсь верной.»
– Надин, это от Дарьи.
– Саша, я думаю, мы можем ей доверять…
Мы больше никому не можем доверять. И никто больше не поверит нам. Ужасная связь, самая спасительная в мире людей, эти невидимые нити из золота, света и крови, объединяющие тех, кто предан общему делу, – мы разорвали их, а подозрение разорвало еще раньше, как – неведомо… «Ты всем веришь. В мире больше не осталось веры. Все рухнуло. А мы были сама вера. Думали, что постигли путь Истории и можем двигать ее вперед… И кто мы такие? Пойми…»
Д. не стал говорить этого. Высокие
– У меня уже не будет времени увидеться с ней, – сказал он громко, ища оправдания. Через пять дней мы уезжаем.
– Сделай невозможное, Саша, ты не можешь ее так оставить. Нам нечего опасаться с ее стороны.
Пять дней, и страница будет перевернута. Вывески Парижа зажигались волшебными огнями, за всеми стоял торг, за многими – торг грязный и бесчеловечный, но свет их создавал какую-то фантастическую поэму. Маленькие кофейни и их симпатичные посетители, металлические будки туалетов на краю тротуаров, внизу которых можно было видеть края штанов писающих людей (пейте, граждане, писайте, граждане, жизнь хороша, чего стесняться! И пусть хоть весь бульвар это видит!), витрины часовщиков, обувщиков, книжных магазинов, забегаловки, цветные открытки грубовато-шутливого содержания, – вульгарная и гордая цивилизация, превыше всего ставящая комфорт, где человеку предоставляется максимум возможностей жить легко, а значит, свободно, не напрягаясь.
Весьма опасно не напрягаться… Очарование Парижа, которого не найти больше нигде на свете, в том, что здесь забываешь о жестокости, о продуманной суровости, которые создают великие державы. Даже в пороках до времени видится некое величие (любое величие в обществе служит питательной почвой для пороков). Можно дорого заплатить за неловкую попытку жить по-человечески, когда для этого открывается столько возможностей…
За стенами одинаково шестиэтажных домов люди жили изолированно, со своими драмами, хорошо питались – чувственные, порой утонченно сентиментальные, не чуждые и своеобразной жизни духовной; на широкой, не шикарной, но ярко освещенной площади Республики слышалась не только французская речь, но и идиш, девицы за стеклянными витринами кафе были из простонародья, служанки, торгующие любовью – тоже своего рода служба…
Две тысячи прохожих, спешащих по своим делам, не замечали одинокую, декоративную, разоруженную статую Марианны, бронзовый цветок на каменном постаменте. Всё по фигу! Тоже жизненная позиция, быть может, самая реалистичная, кто знает? И республиканская…
Через несколько дней все это станет прошлым, наложится на другие щемящие воспоминания, уйдет навсегда. Спасская башня и Собачья башня… Изящный серый монастырь и прямая колоннада Смольного… Что станет с Парижем, что станет с нашими башнями?
– Поедем на Левый берег, Надин, хорошо? Выше нос. Я угощу тебя шампанским.
Выше нос, это и к нему относилось. Призыв Дарьи разбередил старые, незажившие раны. Раны воспоминаний, которые разум не в силах излечить.
Началось с удивления, что энтузиазм возможен, что новая вера сильнее всего, что действие важнее счастья, что идеи реальнее фактов, что мир значит больше, чем моя жизнь. Службе снабжения одетой в отрепья армии потребовалась униформа – или какая угодно одежда – для рабочих и крестьянских батальонов. (А еще был батальон воров, жуликов, грабителей, каторжников и сутенеров, не хуже прочих…) Районный комиссар раскатывал «р», глаза, плечи, бедра, все мускулистое тело бывшего акробата находилось в движении; он говорил: «За шесть недель учений я превращу вас из последних м… в сносное пушечное мясо, и кто поудачливей – выживет. У меня есть несколько опытных унтеров и старорежимный капитан, выдрессированные как цирковые собачки. Но мне нужны штаны! Можно славно воевать за Революцию без мужества, без офицеров, без топографических карт, почти без снаряжения. Все есть у врага, надо только взять. Но нельзя сражаться, когда нечем прикрыть задницу. Штаны – вот что нас спасет!» Какой-то эрудит запротестовал: «А как же
Соответственное общественное сознание… Мне показалось, что я попал на заброшенную мельницу. В кабинете директора сохранялся какой-то призрачный уют; стол, покрытый ободранной зеленой тканью, продавленный диван, пальма, засохшая еще прошлой зимой… Молодая женщина встретила меня резким вопросом: «Что вам нужно, гражданин? У меня нет времени, гражданин». Тогда я смотрел на женщин с особым вниманием… На этой была коричневая шерстяная юбка, кожанка, слишком большие ботинки, голова повязана пуховым платком. Похожа на монашку. Я понял, что она хрупкая и чистая, целомудренная. Бледное овальное лицо было истощенным, но очаровательным. Синеватые веки, длинные ресницы, суровость. Некрасивая или хорошенькая, можно было лишь догадываться. «Секретарь парткома?» – спросил я. «Это я, – ответила Дарья. – Партком – это я. Остальные дураки, либо бездельники».
Я сообщил о своем поручении. Контроль, настоятельное требование от имени Районного Экономического Комитета, в силу полномочий, данных центральным органом, требования службы снабжения; право передавать в Народный трибунал дела о саботаже, даже непредумышленном, и сообщать о малейших проявлениях недовольства в ЧК…
«Что ж, – сказала Дарья, не скрывая раздражения, – с вашими приказами, угрозами, бумажками и трибуналами не сшить и пары кальсон… И предупреждаю вас: если вы привыкли арестовывать, вы здесь никого не тронете, если только не бросите меня в тюрьму, хотя бы все здесь воровали, а я нет. Я теперь поговорим откровенно: продукция выпускается. Мануфактура работает, как только может работать на одной пятой своих мощностей… Идемте».
Сто пятьдесят четыре работницы действительно занимались делом. Стук швейных машинок обрадовал меня. Горели печки, пожирая двери и половые доски соседних цехов. К следующей неделе мне пообещали четыре сотни штанов, столько же рубах и кителей. В детском голосе Дарьи звучали извинение и одновременно вызов. «Мы можем работать таким образом три или четыре месяца. Я распорядилась топить гнилыми половыми досками из соседних цехов. Это незаконно, у меня нет разрешения Комиссии по сохранению национализированных предприятий. Я продаю крестьянам пятую часть продукции, а также брак, это позволяет мне распределять картошку среди работниц. Это тоже незаконно, товарищ. За шестьдесят процентов сырья я плачу натурой, и это незаконно. Я еженедельно выделяю красное или белое вино беременным, выздоравливающим больным, работницам старше сорока пяти лет, тем, кто ходит на работу десять дней подряд, короче, всем. Это, вероятно, также незаконно… А чтобы не попасть в тюрьму, отправляю коньяк председателю ЧК».
«Конечно, все это незаконно, – сказал я. – Реквизированные алкогольные напитки должны передаваться в распоряжение Бюро народного здравоохранения… Но где вы их берете?» «В погребе моего отца, – сказала она, слегка покраснев. – Мой отец – славный человек, но либерал, совершенно ничего не понимающий; он бежал…».
Такой была девятнадцатилетняя Дарья в тысяча девятьсот девятнадцатом году, в эпоху голода и террора. Мы прошлись по цехам, одни из них работали, а в других через дыры в полу виднелось плиточное покрытие фундамента. И я передал Дарье в одном пакете доносы пролетариев на «вредительскую подрывную контрреволюционную деятельность дочери бывшего капиталиста, эксплуататора народных масс» и Патент на Конструктивную Незаконную Деятельность.