Когда рушатся троны...
Шрифт:
— Видел…
— Ну вот, „шеф“, это и есть революция! Желание принизить человека до свинского образа и подобия, и чтобы все ели из одного корыта. Это для тех, кто хорошей породы, хорошего воспитания, а самим, самим — власть, автомобили, меха, бриллианты, и чтобы наедаться тем, что ели их вчерашние господа и чего они сами есть не умеют. Так я понимаю революцию.
— Что ж, господин метр, пожалуй, вы и правы…
Подкрепившись, утолив голод, овладев собой, Кафаров описал королю события мятежной ночи в кавалерийских казармах.
— Я кончал ужин в нашем собрании. У нас были гости. Кое-кто из гусар и ротмистр Хаджи Муров, командир кирасирского эскадрона… Уже мы хотели расходиться, вдруг началась канонада, всех нас крайне изумившая, И еще изумительней было, что разрывы — совсем близко где-то…
— Моя гвардия… Моя славная гвардия! — с тоской, глухо повторял он. И, озаренный какой-то надеждой, хватаясь за нее, желая услышать возражение, спросил:
— Но… но потери не так велики?..
У Кафарова не хватило ни духу, ни воли ответить. Покачав головой, он как-то безнадежно махнул рукой…
30. ХАМСТВО…
Описанное Кафаровым было ужасно, хотя самого ужасного не видел Кафаров, потерявший сознание после ранения в голову. Он не видел, как ворвавшаяся в казарменный двор вслед за броневиками, перемешанная с матросами чернь добивала офицеров, глумилась над ними, над их полуживыми трупами. Гонялись за метавшимися по двору лошадьми, породистыми, холеными, щеголевато заседланными, и с улюлюканием, с торжествующим гоготанием расстреливали, неумело рубили тупыми саблями сухие мускулистые ноги.
В самом деле, разве не один и тот же шаблон у всех революций? Осуществляются так называемой «интеллигенцией», подхватываются же и углубляются самой что ни на есть преступной и темной сволочью.
Так протекала восемь лет назад в России «великая бескровная». Так протекала восемь лет спустя в Пандурии если и не великая, то далеко не
Абарбанелю, Шухтану, Мусманеку хотелось республики. Абарбанелю — потому, что при монархии Панджили не мог устроить ему камер-юнкерское звание и он не мог быть министром финансов. Шухтану безумно хотелось быть пандурским Гамбеттой, а Мусманеку — забраться в королевский дворец, где полгода назад он во время юбилейного ужина тайком наполнял задние карманы своего фрака дюшесами и шоколадными конфетами…
Но им только хотелось прогнать короля и не хотелось резни. Помимо их желания, сама собой, получилась резня, да и не могла не получиться…
Как и в России при Керенском, в первые же дни его «власти» неизбежным явились кровавые дни Кронштадта, Гельсингфорса и Выборга, так в самом начале пандурской керенщины неизбежно логическими были ужасы в кавалерийских казармах и вообще во всей столице, где разбушевались почуявшие полную безнаказанность разжигаемые и направляемые коммунистами человеческие отбросы.
Если бы не Тимо, и в революции оставшийся суровым, любящим порядок и дисциплину солдатом, без сомнения началась бы поголовная резня всех тех, у кого белые, мягкие, а не мозолистые руки.
Вообще, с самого же начала Тимо убедился, что ему не по дороге ни с вдохновителями революции, ни с ее углубителями. Он очутился в положении кавалериста, настигающего неприятельского всадника, которого он во что бы то ни стало должен зарубить. И вот они сблизились. Он уже занес саблю, и вдруг всадник мгновенно тает в воздухе, и страшный удар сабли приходится впустую. Преследователь, разочарованный, взбешенный, потеряв баланс, едва не падает с коня.
Тимо пошел с кучкой революционеров во имя личной мести, желая уничтожить, физически уничтожить короля, нанести ему давно взлелеянный, обдуманный удар. Король ускользнул, и удар пришелся по воздуху…
И тогда только отрезвевший Тимо сознал, ощутил всем существом своим весь ужас того, что свершилось, и без него, Тимо, не могло бы свершиться. До сих пор отрава мести убивала в нем патриота, сына своей родины, но теперь, когда месть, во имя которой он пошел на все, не удалась, он с холодным отчаянием понял всю необъятность, всю чудовищность своего преступления…
И хотя ненависть к Адриану далеко еще не погасла в нем, но презрение к Мусманекам и Шухтанам было больше и глубже этой ненависти. До того больше и глубже — являлось страстное желание, чтобы катастрофа оказалась недобрым сном, как сон, растаяла, и все очутилось бы на прежнем месте нетронутым, непоколебленным…
Совсем по-другому чувствовал и мыслил его приятель Ячин. Революционный вихрь захватил и увлек его, но не как идея, а как возможность играть заметную роль, обогатиться.
Отставной майор, произведенный в революционном порядке новой властью в генералы, с красным бантом на груди, объезжал казармы нейтральных полков. Он создавал себе популярность митинговыми речами и самодовольный, подрумяненный, с подведенными бровями, жадно упивался дешевыми лаврами дешевых аплодисментов.
Еще такая недавняя дружба с Тимо в несколько дней зачахла, поблекла. Ячин заискивал у новых вершителей судеб с тайной надеждой самому поскорее сделаться одним из «вершителей». Он был уже своим человеком и во дворце Абарбанеля, и в бывшем королевском дворце — теперь президентском, куда поспешил переехать Мусманек, выбранный главой государства «волей народа», народа, которого никто не спрашивал.
Из крохотной тесной квартиры где-то на грязной улице переехал Мусманек с женой и дочерью в наскоро приведенный в мало-мальски сносный вид королевский дворец.
Наскоро была замыта кровь на мраморных ступенях широкой парадной лестницы. Наскоро сняты были изрезанные штыками картины и вынесены осколки разбитых вдребезги дубинами и прикладами мраморных бюстов и зеркал. Все делалось небрежно, как-нибудь, лишь бы скорей, скорей.
Хотя и старался Мусманек убедить себя, что «избранник народа» не только может, но и обязан жить во дворце, — в первое время он чувствовал себя, как лакей, забравшийся в роскошный барский особняк. Вот-вот, казалось, войдет кто-то сильный и властный, даст коленкой пониже спины, и «народный избранник» скатится кубарем с лестницы, освященной героической кровью последних защитников, павших за своего короля и за свою династию.