Когда у нас зима
Шрифт:
Было много солнца, оно залезало в глаза, одна доска из забора выпала, и некому было ее прибить, из-за этого у меня зачесались глаза. И чтобы не плакать, потому что мне нельзя плакать, я решил смотреть на пчелу. Но пчелы не было на прежнем месте, я пошел глазами по мокрому следу на перилах и застал ее на воротничке у тети Ами. И как раз когда я подумал, что воротничок вышивала мама, тетя Ами взвизгнула.
Но что меня еще больше обрадовало, это что мама не бросилась натирать укус солью, а дедушка не перестал грызть орехи. Правда, тети и сами знали, где мы что держим, потому что по праздникам мама всегда водила их по дому, чтоб они набивали
Тетя Ами всхлипывала, а меня подмывало сказать ей, что все от бога и что мы не должны противиться его воле. Когда у нее распухла шея, она замолчала.
Они поговорили еще о том о сем, то есть о папе с мамой, потом поцеловали нас двенадцать раз, поскольку тетей было шесть, и собрались уходить. Дядя Аристика велел дедушке придержать собак и пошел, руки в боки, в загон для овец. Мне снова захотелось стать папой и стукнуть его по часам. Но я не успел ни того, ни другого, потому что наш баран-четырехлеток, самый сильный из всех, что я знаю, а я знаю пятерых, сбил с ног мальчика, ровесника Санду, а потом кинулся на дядю Аристику. Тот присел на корточки, обычно это помогает, когда присядешь, но сейчас было необычно, и дядя Аристика так и остался, пока его не подняли дядя Джиджи и дедушка. Они вывели его из загона, и он еле ругался: баран боднул его в живот — а живот у него растет прямо от головы. Когда он немного перевел дух, то потянулся за своими часами и — ура! — вынул только две кривые стрелки и кучу осколков! Подъехала телега, куда погрузили цуйку и Мицу, она пела по-птичьи, но совсем дурным голосом.
На прощание мама им ничего не сказала, она смотрела на наших овец, которые стали теперь не наши. Сегодня вечером молока больше не будет, и у меня почти не осталось зубов. Они наконец расцепились, и я почувствовал, что один шатается. Дедушка закрыл калитку, собаки еще ворчали вслед родственникам, мама все глядела перед собой, как на червивую сливу, и не двигалась с завалинки, а я думал про Алуницу Кристеску, будто она далеко и я увижу ее только за минуту до смерти. До чьей, моей или ее, я не успел додумать, потому что пролетел вечерний самолет в теплые края, и я попросил моего брата вырвать мне зуб.
Он рвет лучше всех, потому что без жалости. Дернет за ниточку — и дело с концом. Он дернул. Теперь у меня не осталось ни одного переднего зуба, но мне и не надо, все равно молока нет.
Я плевался кровью с полчаса, вышла, наверное, целая кружка, но мне было хорошо, особенно оттого, что мама бросила плакать.
Налетел дождичек и принес Алуницу Кристеску с вестью, совершенно невероятной, что в Орехах сидит журавль, он выпал из журавлиного клина по дороге из теплых стран, а она увидела. Мы побежали изо всех сил, но я отстал, потому что потерял много крови, и всех сил набралось немного. Высоко на орехе сидел журавль, такой белый и красивый, что я до сих пор не могу поверить своим глазам. Мы остановились поодаль, чтобы его не спугнуть, потому что он совсем не был похож на раненого. Он вовсе не сидел, а стоял на длинных ногах, не шевелясь, только раз дернул головой и снова застыл.
Мы тоже застыли, прижавшись друг к другу, дышали вместе и очень боялись, как бы не улетел единственный журавль, которого мы видели в нашей жизни. Правда, у нас в школе есть аист, но он весь пыльный и набит соломой. Он стоит в учительской, и директор вешает на его клюв пальто — свое или инспекторские, когда приезжает комиссия.
Так мы стояли допоздна. Журавль иногда дергался туда-сюда, будто
Вдруг грохнуло, и журавль свалился на землю. Только тут мы заметили, что смотрим не одни, а чуть ли не всей школой, и это наш директор, который к тому же охотник, застрелил журавля.
Мы подошли близко и стали его гладить. Он был теплый и мягкий, красный глаз остался открытым и смотрел в небо, где растаял его клин, а рядом краснелась кровавая точка. Нам было грустно, и мы даже не сказали директору: «Добрый вечер».
Мама встретила нас известием, что собаки снова подрались и она еле разлила их водой. Урсулика отсиживался в сарае, а Гуджюман с рыком ходил под дверью. Мы очень расстроились, потому что мы любим их обоих одинаково. Гуджюман полизал мне руку, и, когда я стал его гладить, я почувствовал, какая у него морщинистая, старая шкура. Тем временем мой брат сделал перевязку Урсулике, то есть завернул его в старые папины штаны.
Мамины герани к вечеру зажглись и освещали нашу завалинку, а вернее, развалинку, она развалится, если папа не вернется поскорее. Она и забор очень чувствуют, что его нет. Примерно раз в пять дней из забора выпадает по доске, и чужие собаки проходят через наш двор, как через проходной. Теперь и калитка не нужна, мы и сами ходим так. Мне бы радоваться, а я чуть не плачу над каждой выпавшей доской. И чтобы не плакать, повторяю таблицу умножения, она у меня уже от зубов отскакивает, как «Отче наш», хотя «Отче наш» я совсем не знаю, а зубов у меня почти нет.
Мы пошли к маме и уверили ее, что нам не хочется есть. Мы решили не хотеть есть, пока не отелится наша старая корова, то есть до зимы, всего несколько месяцев. Я бы сам в жизни не додумался, это мой брат.
Мне было грустно и хотелось в сарай, почитать прощальные письма и поглядеть на марьян, которые мне нравятся больше, чем дидины, потому что у них больше зубов.
Герань на завалинке напомнила мне, что скоро мы с Алуницей Кристеску пойдем собирать цветы. Нам надо собрать сотен пять цветов, из них три сотни диких гвоздик, а остальное — зверобой.
Дедушка читал басни Эзопа, и, когда мы все собрались дома, вокруг лампы, он снял очки. Два года назад они сломались у него в первый раз, и с тех пор их все время приходится чинить. Дедушка говорит, что он потратил две годовых пенсии на починку очков: во-первых, дорога в город, потом сама починка, потом обеды и ужины в ресторане, потому что обратный поезд уходил только по вечерам, а пешком ему трудно, он старый, несколько раз он опаздывал на этот поезд и ему приходилось ночевать в гостинице, и наконец он разозлился и решил чинить очки сам — перевязывать их бечевкой. С тех пор он чувствует себя хорошо, потому что других болезней, кроме очков, у него в жизни не было.
Это я к тому, что он снял очки, чтобы рассказать нам про соседа, про того самого, чьей жене я подложил ученого в колодец. Дедушка встретил его, очень веселого, тот нес из магазина бутылку, потому что цуйку в нынешнем году еще не успел сделать. Дедушка спросил, что у него за радость, а тот ответил, что избавился от заразы.
— От какой? — удивился дедушка.
— Как от какой, она же на курорт отбыла, моя зараза, я еще поросенка продал, вы разве не знаете?
Конечно, дедушка знал, ведь это его видела соседова жена сначала в колодце, а потом, живехонького, в милиции.