Когда уходит земной полубог
Шрифт:
Только затем спросил:
— Чего же вы с Алёшкой хотели?
Отец Яков глянул на царя волком, усмехнулся нехорошо.
— Чего Алёша хотел, не ведаю. А я мечтал вернуть на Русь истинное православие, изгнать чужебесие, а всё твои неслыханные перемены изничтожить!
— И что же, Алёшка был с тобой в том согласен. — Голос Петра звучал глухо.
Отец Яков с трудом перекрестился вывернутой на дыбе рукой, сказал твёрдо:
— Алёшка твой ни в чём не повинен, чист душой и несчастен с детства. А несчастным его сделал ты, изверг, зверь
— Четвертовать злонравца! Он душу моего сына погу6ил! — закричал Пётр таким лютым голосом, что у стоявшего на дверях солдата выпало и само выстрелило ружьё.
Но страшный розыск по делу отца Якова на этом сразу не кончился. И хотя Яков и далее молчал, никого не выдал, в Преображенское потянули его друзей и знакомцев.
На владимирском подворье схватили ямщика Тезикова, который бился страшно: отстреливался от солдат ружья и пистолей, отбивался саблей. Сдался только, Когда Скорняков-Писарев пригрозил повесить тут же на воротах захваченных детишек ямщика.
А вот майора Глебова взяли, на удивление, спокойно. Степан, должно, примирился с мыслью пострадать под пыткой, но не выдать любушку и сам отдался в руки солдат.
Шёл он по делу не Алексея, а бывшей царицы и посему его, как и Евдокию, сразу не пытали, ждали царского слова.
Петра весть о прелюбодействе бывшей жёнки нежданно для него самого больно задела. А ведь, казалось, за двадцать лет со времени её заточения и думать о ней забыл. Даже другую, насильно постриженную сестрицу Софью, и ту посетил в Новодевичьем монастыре, перед тем как отправиться под Полтаву, а о Дуньке м не вспомнил. Видать, крепко верил, что Евдокия ныне одному Богу служит да о прежнем муже тужит! Поэтому прелюбодейство старицы Елены с каким-то захудалым майоришкой поразило царя. Пётр сам явился в Тайную канцелярию, куда втолкнули статного молодца в офицерском кафтане.
Пётр глянул на него из тёмного угла, хмыкнул зло: майоришка-то — не захудалая гарнизонная крыса, а мужчина в расцвете сил. По царскому знаку ввели на очную ставку и Евдокию, ©дета чисто, опрятно, монашеская скуфейка не скрывала зрелой женской красы. Бара в сорок пять — ягодка опять! Пётр хмыкнул, невольно сравнил её с Катеринушкой. Какая разница! Та — сама жизнь, весёлая, несмешливая; у этой же лицо словно белый плат, — должно, от монастырского затворничества. Но вдруг вся зарделась, порозовела, распахнула большие тёмные глаза: увидела любого. Да не его — царя, а того — майоришку.
— Признаешь ли, сукин сын, что блудил, будучи на службе в Суздале, со старицей Еленой? — пророкотал Скорняков-Писарев.
Глебов помотал головой, выдохнул:
— Не признаю!
Инквизитор обернулся к сидевшему в углу полутёмного подземелья царю и, когда тот дал знак, распорядился:
— На дыбу его!
У майора захрустели кости, пот выступил на лбу. Скорняков-Писарев снова подступил к нему:
— Признаешься ли?
И тут Евдокия не выдержала, закричала:
— Изверги, что вы с ним делаете? Стёпа, Стёпушка! — Она рванулась
Глебов на дыбе нашёл силы и молвил пересохшими губами:
— Признаю! Токмо не в блуде, а в великой любви мы с Дуняшей жили! — И смело глянул в угол на царя, сказал: — Тебе такой никогда не видать!
Пётр вскочил. Щека у него дёргалась, губы дрожали, глаза налились кровью. Не приказал, пролаял:
— Посадить на кол мерзавца! Пусть мучается подоле!
— Верно порешил, государь. — Из полусумрака застенка выступил Пётр Андреевич Толстой, — На моей памяти все султаны в Стамбуле с молодцами, пробравшимися в гарем, так поступали. А неверных жёнок — в мешок да в воду.
— У нас и свой способ есть! — заступился Скорняков-Писарев за домостроевское правосудие. — Неверную жёнку по шею в землю закапывают и все ей в глаза плюют!
И здесь гномик ахнул — могучая царская длань так сдавила шею, что у него глаза на лоб повылезли.
— Ты что зарываешься не по чину?! Царской фамилии в глаза плевать вздумал?! — заревел царь.
— Государь, смилостивись! Это я так, по глупости! — прохрипел Скорняков-Писарев.
— То-то, дурак! — Пётр отпустил шею своего инквизитора. И приказал: — Перевести Дуньку для исправления её норова в Староладожский монастырь, там строго! — И с порога бросил Толстому: — А ты, плешивый, тоже, болтай да думай! — И бухнул тяжёлой дверью.
— Всегда так! — сокрушённо развёл руками Пётр Андреевич. — Близ царя — близ смерти! — И стукнул по спине закашлявшегося от великого испуга Скорнякова-Писарева.
Александра Кикина допрашивал в Петербурге светлейший. Ещё когда Кикин заведовал Адмиралтейством, у него вышла ссора с Александром Даниловичем из-за корабельных подрядов. Кикин не захотел уступить сказочно богатый подряд Меншикову, взяв уже великую взятку от Шафирова.
Саму ссору Александр Данилович мог и забыть, но вот упущенный подряд простить никак не мог.
— Ну что, Сашок, помнишь те корабельные деньги? — Меншиков прямо начал допрос с упоминания о той давней обиде.
Кикин, конечно, о ссоре со светлейшим помнил и сразу же повинился в тайной надежде: а может, вся его известная вина токмо в той шафировской взятке. Но надежда не сбылась. Уже на первом же допросе Меншиков, как бы между прочим, осведомился: о чём это Кикин договаривался с царевичем во время дорожной встречи в Митаве?
Кикин побелел. «Всё! — подумал он. — Обо всём они ведают». А ведь о той митавской встрече, кроме него и царевича, никто не знал. Значит, когда там, в кремлёвских палатах, царь беседовал с сыном, Алексей выдал всех своих друзей и конфидентов. Но и на петербургском розыске, и в Москве, куда он был доставлен по царскому указу, Кикин упорствовал и ничего не сказал о своих венских переговорах.
Пётр захотел сам побеседовать со своим бывшим любимцем, как-никак, а ведь вместе с ним на Плещеевом озере первые корабли спускал на воду.