Когда уходит земной полубог
Шрифт:
— Помнишь меня?
У Фроськи от страха голос пропал, немо кивнула.
Меншиков знаком удалил коменданта, заглянул Ефросинье в глаза, усмехнулся недобро:
— А коль помнишь, что обещалась писать мне всё, что царевич болтает за границей, то почему не писала?
— Не с кем было письмишко передать! — прошептала Фроська.
— А на дыбе висеть хочешь? — свистящим шёпотом спросил Меншиков.
У Ефросиньки ком в горле встал, повалилась в ноги, стала целовать грязные ботфорты светлейшего.
— Встань, дура! — Александр Данилович брезгливо глянул сверху на чухонку. Фроська давно уже была у него первой доносчицей при дворе царевича, ещё когда служила учителю Алексея, Никифору Вяземскому.
— Ну коли дыбы боишься,
И на первом же допросе в Тайной канцелярии Фроську понесло. Она вспомнила даже то, чего и не было: мол, царевич спроведал, что на Москве всё спокойно, и сказал ей, что «сие не к добру — быть буре». Ну а как прочитал в гамбургских газетах, что новорождённый царевич Павел в Безеле преставился; то возликовал и кричал ей: «За нас Бог, за нас! Батюшка своё делает, а Боженька своё!» И болезни другого братца; Петра Петровича, открыто радовался: «Катькин корень-де весь скоро вымрет!»
Пётр Андреевич Толстой радости своей не скрывал, а его писец едва успевал записывать Фроськины оговоры. Но наособицу Толстой оживился, когда Фроська принялась вещать о сношениях царевича со свояком-императором. И письма, мол, он слал в Вену, и просил дать войско, дабы идти на Москву добывать корону российскую, и клялся цесарю, что как взойдёт на трон! то возвернёт шведам всю Прибалтику и даже Санкт-Петербург, а цесарю будет во всём прямым помощников. Из Эренберга, по словам Фроськи, царевич слал письма разным архиереям и знакомым сенаторам и всё твердил: «Хотя батюшка и делает что хочет, только ещё как сенаты похотят, и чаю, сенаты не сделают по царской воле!»
Толстой от удовольствия даже палачей удалил, чтобы не пугали девку — пусть всё вспомнит. И Фроська вспомнила заветное: что царевич и письма подмётные зарыдал в дивизию генерала Вейде, что стоит в Мекленбурге, и призывал в оных офицеров к открытому бунту.
— Так он не токмо изменник, но и бунтовщик! — Пётр Андреевич возбуждённо потирал руки.
— Царём хотел стать! — громко крикнула Фроська. — Как стану, говорит, царём, всех батюшкиных вельмож удалю и изберу себе новых, по своей воле. Буду зимой жить в Москве, а летом в Ярославле или Костроме, корабли держать не буду, а торговлю заморскую руду вести по-старому, через Архангельск, войско регулярное разгоню, войны ни с кем иметь не буду, а буду удовольствоваться старым владением!
— Так, так! — ликовал Пётр Андреевич и приказывал писцу: — Ты пиши, пиши, братец, быстрее!
— И ещё виденья у него были... — задумалась Ефросинья, вспомнив, как поутру, после бессонной ночи, царевич присаживался к ней на постель и шептал: «Виделось мне, отец умер и кровь по России пошла: одни за меня стоят, другие за брата!»
— Значит, бунты и кровушка русская ему мерещились? Славненько, славненько! Живого отца уже на смертном одре видел? Вот молодец так молодец!
Толстой радовался не случайно. Знал, как будет поражён царь ответами Ефросиньи. И даст, конечно, делу свой ход, и, значит, Тайная канцелярия и её правитель снова вознесутся над всеми, снова все вострепещут перед его тайной силой. Едва Ефросинья окончила свои оговоры, как Пётр Андреевич схватил опросные листы и помчался на доклад во дворец.
Мучительно и беспокойно было на душе у Петра в эти белые тревожные ночи. Дело, которое в Москве казалось окончательно порешённым, снова встало перед ним во весь свой зловещий рост. Из показаний Ефросиньи стало ясно, что царевич не просто скрывался за границей от пострига, как слабый и непотребный человек думающий только о частной жизни, но был коварным супротивником, мечтающим, сев на престол, отменит все петровские начинания, похоронить все его труды и деяния.
И ведь сколь упорен, злонравен в своих заблуждениях, готов даже постриг на время принять, дабы потом овладеть троном. Как это ему приятели внушали: монашеский клобук, мол, к голове гвоздём не прибит! Всегда его
Для Петра всякая измена была не только изменой ему лично, но прежде всего изменой Отечеству, которому он служил не щадя живота своего и посему заставлял служить все сословия в России. Он строил государство общего блага и сам верил, что построит такое государство. Посему за измену Отечеству наказывал немилосердно, искренне полагая, что сам Бог на его стороне в этом святом деле. Когда изменили присяге стрельцы — он казнил каждого десятого, самолично присутствуя на пытках и казнях, и заставлял знатнейших вельмож орудовать топором палача, дабы повязать всех кровью. Войско же стрелецкое распустил. Перешли на сторону шведов запорожцы, презрев свою клятву верности царю, — и Пётр беспощадно разорил Запорожскую Сечь и казнил сотни запорожцев. Поднял мятеж Кондратка Булавин в ту страшную минуту, когда шведы шли на Москву, — и поплыли по Дону плоты с виселицами, на которых покачивались казнённые булавинцы, кои в глазах Петра были не более как государственные изменники, предавшие Россию.
Совершая эти массовые казни, Пётр оставался совершенно спокоен наедине со своей совестью: он полагал, что служил благу России, а стрельцы, запорожцы и донцы изменили Отечеству, отступили от присяги и клятвы — и получили за то по заслугам.
В новой петровской армии измен среди русских не было. Ни один полк, ни один батальон не ушёл к шведам. Правда, среди офицеров-иноземцев перебежчики водились. Под первой Нарвой изменил сам командующий герцог де Кроа, который в разгар битвы со всем своим штабом ускакал к шведам; под Фрауштадтом пруссак Гэртц выдал на расправу остатки русского корпуса; под Гродно в 1708 году генерал Мюленфельс ушёл к неприятелю. Впрочем, офицеры-наёмники такие перебежки считали своим правом, тот же де Кроа, уйдя к шведам, имел ещё наглость требовать у царя недоплаченное жалованье. Пётр, однако, сей обычай почитал противным офицерской чести, и среди русских воинов Перебежчиков не было.
И вдруг ещё более страшная измена, чем измена Мазепы, — измена сына! Мазепу прокляла вся православная церковь, а что делать с Алексеем? Если он наказал за измену присяге тысячи и тысячи людей, то отчего он должен щадить за такую же измену царевича? Токмо за то, что тот крови Романовых? Нет, закон для всех подданных одинаков!
Пётр встал с постели, подошёл к окну, распахнул — потянуло утренней свежестью Летнего сада. Стоял уже конец мая, на Неве сошёл ладожский лёд, в Летнем саду пахло уже цветущими липами, а с реки дохнуло самым любимым для корабела запахом — свежей плотницкой стружкой и смолою. Парадиз! И его Алёшка со своими бородачами хочет порушить!
По скрипучей винтовой лестнице Пётр поднялся наверх, где крепким сном спали дочки. Восьмилетняя Липонька и во сне улыбается — вся жизнь ей мнится ещё сплошным праздником. Старшая, Анна, напротив, и во сне серьёзна и мечтательна — вон как сдвинула соболиные брови, материнское своё наследие. И пришло вдруг великое ожесточение на Алёшку, который хочет порушить не только его начинания, но и всё самое дорогое в его жизни. Потому как знал — сядет сей злонравец на престол после его кончины — тяжко, ой тяжко придётся Катеринушке с дочками. В лучшем случае заточат в монастырь, а в худшем? Но худшего не будет, он опередит изменника, не отдаст ему и его клевретам на растерзание своих любых деток.