Когда улетают журавли
Шрифт:
Память детства
— Шурка! Шурк-а-а!.. …а-а-ть… и-и-и!
Шурка замер, прислушался, мать завтракать кличет. Он стоит в разнотравье, мокрый по пояс от росы. Тихо. Злые комары пищат над ухом, и не поймет Шурка — опять зовет мать или все те же комары — «…-а-а», «…д-и-и».
Солнце светит косо, ярко, но влажной листвы не пробивает, потому в траве сыро, сумрачно и прохладно.
— Фу! — очнулся он и, пригнувшись, стал раздвигать траву. Оттуда выскочила пичужка, желтая, с черными крапинками, стала пурхаться в траве, хлопать крылышками, отманивать Шурку от гнезда. Шурка ищет, боится, чтоб не наступить на гнездо. Ага, вот оно! В гнездышке запищало, засвистело тоненько, как волосяное сито на ветру. Птенцы плотно усажены в гнезде. Розовые, обтянутые сухой пленкой, тянули тяжелые слепые головки с большими ртами и кивали ими.
Шурка поискал глазами по траве. Нашел маленького зеленого червяка, подержал над гнездом, соображая, кому дать первому, и бросил. Не промахнешься: не гнездо, а сплошной рот, разделенный желтыми пленками.
Комары впивались в ноги. Шурка проводил ладонью по ногам, и ладонь делалась красной.
— Накормлю вас когда — нет, содомика, — говорил Шурка. Ему это занятие стало надоедать. Да еще комары-злюки. И он ворчал, подражая матери: — Жрать-то молодцы, а… — Шурка хотел сказать «работать», но это слово явно не подходило, и он, подумав, добавил: — А летать…
Шурка сам почувствовал, что хочет есть, по домой из леса не хотелось. «Запрягут на целый день картошку полоть. Напаришься, — думал он. — Поесть-то все равно не оставили».
В семье у Шурки порядок: по делу опоздал — оставят, а если так — подтягивай шнурок на штанах. Но эти думы ничуть не омрачили Шуркиного настроения. Ему уже неполных восемь лет, и он хорошо знал, что в лесу летом может остаться голодным только лодырь или дурак. Что мать падает подзатыльников, так это еще не скоро, когда он придет домой. А может, обойдется и без затрещин — выкрутится как-нибудь. Короче, это все житейские мелочи. Они свободе не помеха.
Между тем солнце поднялось. На все голоса кричали мелкие птахи, зудели оводы. Шурка завязал у гнезда пук травы для приметы и вразвалочку, озираясь, вышел на поляну. Выломав сухую палку, начал выкапывать желтые, хрустящие на зубах клубни саранок. Очищал клубни от земли и ел их, вкусные, маслянистые, сытные. Попадались длинные и крепкие, как веревки из конопли, бурые корни солодки. Солодкой не наешься, она для удовольствия. Шурка сдирал с корней кожу и жевал сердцевину, высасывал сок, сладкий до приторности.
Пошел дальше, спокойный, уверенный; он здесь хозяин. У толстой, суковатой березы постоял, раздумывая. Зашуршала трава. Зайчонок! Крошечный, горбатенький, наверное, думает, что его не видно. Шурка стал тихонько снимать рубаху, чтобы ею накрыть зверька. Вытянул руку с рубахой, но зайчонок юркнул в траву. Шурка решил догнать. Скорость у них была одинаковая, и Шурка метрах в двух от себя все время видел подпрыгивающий задок.
А когда пот стал заливать глаза, начал просить:
— Подожди, дурак ты. Подержу и отпущу. Думаешь, ты мне на мясо, дохлый. Тятя вон барана завалил.
Но зайчонок,
— Допрыгаешься, сожрет лиса, — незлобиво пообещал вдогонку Шурка.
По черным трещинам березовой коры — коричневые муравьи: вверх-вниз, вверх-вниз. Шурка понаблюдал за ними и решил залезть на березу. Он обхватил босыми ступнями шершавую кору только руками успевай перебирай — и уже на первом суку. Забрался на самую вершину. Все видно. На восток и запад все лес, лес, а на юге степь, озеро, луга. Вон стога мечут, а дальше стадо пасет отец, Шурка туда понесет отцу обед. А вот, совсем рядом, Шуркина деревенька в лесу. Но ее не видать, чернеет только тес крыши молокозавода да высокие шесты с проволокой — радио управляющего Пилюгина.
Тарелку от радио Пилюгин на улице прикрепил, а к ней еще раструб из жести пристроил. Громко говорит. Вот и сейчас слышно:
Мы помчимся за счастьем в погоню, Мы любого осилим врага.Пилюгин-то на войне зимой погиб, на финской. Шурка боялся его; все в «сынки» к себе тянул. Детей у них с тетей Фросей не было. А у Шурки пять старших братьев да три сестры, тоже старшие. За столом до чашки с борщом еле дотянешься. Шурка не видел, чтобы мать спала или сидела без дела. Мать терпеливая, тихая и ругалась как-то беззлобно:
— У-у, содомика.
А по шее зацепит тяжелой рукой — вроде как крошки со стола смахнет: ты носом в пол, а она ухватом чугун в печь ставит, про тебя забыла. Никогда не узнаешь заранее, что оплеуху получишь. Она молилась богу. Правда, не очень. Много ей некогда было, а так, станет украдкой перед иконой, что-то шепчет и крестится. Шурке охота было узнать, что она шепчет.
— Что ты, мам, говоришь?
— А тебе это не надо.
Она часто говорила: «Бог даст… Бог дал…» Шурка, правда, не видел, чтоб бог давал чего-нибудь. Но почему бы не поверить матери и самому не попросить у бога при нужде?
Однажды, когда дома никого не было, Шурка встал перед иконой, перекрестился и сказал шепотом:
— Бог, дай мне складной нож и крючков лавочных, — а потом подумал и решил: просить так просить, — и свисток дай глиняный, коль не жалко.
— Держи карман шире, — выскочил из-за печки брат Колька, — он тебе еще пряников насыплет.
Отец в бога не верил.
— С пятнадцатого года, с окопов, большевики научились на бога плевать, — говорил он.
Но однажды и он встал на колени перед иконой. Случилось это после того, как он раза три пропил на базаре собранное матерью для продажи масло. Для важности, что ли, он перед иконой встал — не перед печкой же зарекаться.
— В рот капли не возьму, господи. Отсохни язык, коль вру, — говорил он с богом, вроде как с бригадиром Поповым. — Господи.
— В кой раз зарекаешься, кобель лысый, — говорила мать.
— Да замолчи ты, в бога, в чертей!.. Господи…
Братья за животы хватаются. Шурка тоже визжит, не поймет сам с чего, просто весело, но неожиданно получает от матери по загривку. А отец поднимается, в усах усмешка играет.
— Ну вот, — говорит он, — все испортили.
Конечно же, отец после при случае с гостями выпивал, чтобы от души поговорить, сплясать лихо, со свистом, попеть хорошие песни. А перед иконой он становился, должно быть, для балагурства.