Когда жизнь на виду
Шрифт:
— Что ты имеешь в виду под «прогорать по мелочам»?
— Если, например, тебя выгонит женщина — это мелочь.
— А что не мелочь?
— Не мелочь, если она выгонит меня.
— И как же ты с этим борешься?
— Я должен предвидеть, — говорит Корольков самодовольно. У Рудика красивый басок, солидный, и я понимаю, что предвидеть он сможет.
— Руди, ты прямо бестактно хвастаешь своим возрастом, — отмечаю я. — Меня так и тянет постареть.
— Зачем? — спрашивает он удивленно.
—
— Кстати, могу подкинуть поплавок, — великодушно сообщает он. — Самые отвратительные глупости совершаются от скуки. Они идут от порочности натуры. Глупости, совершаемые от тоски, будут поблагороднее. Их корни в условиях существования.
— Знаешь что, товарищ Карманный оракул, если ты думаешь, что ты меня расковываешь и делаешь свободным, то ты крупно заблуждаешься. Ты связываешь меня по рукам и ногам.
Корольков хитро ухмыляется, поглаживая бороду.
— Если я жил как бог на душу положит и ничего из жизни не выбрасывал, то теперь ты опубликовываешь мне гнусную идею насчет того, что, идя на что-то, можно заранее это списать. Безболезненно.
— А ты эгоист, Серега, — довольно басит Рудик. — Я тебе подбрасываю орешки, а ты хочешь, чтобы я же тебе их и раскусывал! Эгоист! Привыкли все вы получать в чистом виде, полуфабрикаты вас не устраивают.
Корольков докуривает сигарету и снова садится за чай.
— Почему же, устраивают, — говорю я и дую в кружку. — Ситуация вроде той, для которой сказано, что половина больше целого. А тебе все неймется плюнуть в сторону нашего поколения.
— Ладно. Мы вот выгребали грязь войны, видели ее последствия и еще много чего. Ладно. — Рудик хитро улыбается. — А вот ты, Серега, назови мне четыре события, которые тебе запомнились в жизни или были бы толчковыми к чему-то существенному. Пусть даже к крупной мысли.
Вопрос мне показался несложным, и я отвечаю почти сразу.
— Первая любовь. Раз.
— Раз.
— Второе… — я некоторое время размышляю. — Меня потрясло, когда отец, а он у меня всю войну окопы грел, заплакал, увидев мой новенький студенческий билет.
— Два.
— Третье… когда я в первый раз назвал человека свиньей. Он это заслуживал.
— И последнее.
Оказывается, не так-то это просто.
— А почему, собственно, четыре события, а не три? — спрашиваю я Королькова. — Три — это по-русски. Зачем четыре-то?
— Я думаю, ты понял, что я хотел сказать.
— Ну, ты фрукт! — возмущаюсь я. — Так дела не делаются.
— Именно так они и делаются.
— А вот взять тебя, — настраиваюсь я на атаку. — Со шпаной сотрудничал в свое время?
— Да. На атасе стоял.
— Странное дело. Кого из вас ни спросишь — все на атасе стояли. А куда же
Рудик посмеивается.
— Ты сам-то можешь вспомнить хоть одно солидное событие? — чувствую я себя «на плечах противника».
— Есть немного, — успокаивается он и умолкает. Я, довольный, жду.
— Раз рапортовал министру от лица пролетариев электролампового завода, когда там работал.
— Да. На тебя где сядешь, там и слезешь, — говорю я с удовольствием.
— Мы люди простые, говорим стихами, — скромничает Рудик на свой лад. Это его излюбленная присказка.
Я смотрю на Королькова, он поглядывает на меня, и мне приходит в голову, что мало в жизни того, что могло бы встать на уровень мужской дружбы. Разве что семья, да и то весьма благополучная. Так или иначе, старая дружба хранится у каждого из нас в самых неприступных уголках души всю жизнь.
— Рудик, тебе ведь, наверно, и на нож приходилось ходить в свое время? — спрашиваю я неожиданно и для самого себя.
— Было дело, — просто отвечает Корольков.
— Понимаешь, мне иногда кажется, что вот вам, старшим, было в чем-то легче… Яснее, что ли. Сейчас же можно шею свернуть, пока до сути добираешься, а уж на саму схватку может и здоровья не хватить.
— Не болтай ерунды, яснее нам не было. Подонков время не меняет, они были и останутся скользкими.
— Хорошо. Вопрос в твоей манере: какова самая большая неудача в твоей жизни?
— Мелковат, мелковат вопросец-то, — шумит Корольков. — Прямо голыми ладошками хотят взять. Что за люди.
— А что тут особенного? — гну я свою линию, чтобы завуалировать свое дураковатое положение. — Вот я считаю неудачей своей жизни то, что я здесь вот сижу в богом забытом краю, а в это время мои коллеги делают карьеру, семью, деньги, пишут диссертации, углубляются, расширяются, растут, крепнут, встают на ноги и так далее. Мои же основные усилия прикладываются даже не к работе, а так, распыляются. Между прочим, это место распределения выбирал сам.
— Зато ты делаешь биографию, — спокойно говорит Корольков. — Это не так уж мало.
— А зачем мне живописная биография? — спрашиваю я, не успев подумать.
— Доживешь до моих лет, начнешь понемножку оглядываться назад — тогда узнаешь, что такое биография.
Я вдруг настораживаюсь. Много всего может высыпать Корольков в разговоре, своего ли, чужого — одному ему известно. Но в этой мешанине взглядов и идей нет-нет, да и мелькнет отчаянно верная мысль, после чего уже не хочется говорить о пустяках.