Кого я смею любить. Ради сына
Шрифт:
— У тебя никто не спрашивает подробностей, — одергивает его Лора.
И медленно повернувшись к Одилии:
— Вы еще не решили для себя самого главного и все-таки пошли на это!
— Он просто ничего не понял, — отвечает Одилия.
И затем тише, с какой-то особой интонацией, от чего она сразу преображается, заканчивает:
— Он никогда ничего не может толком сказать, он всех боится, не верит в себя. А это. по крайней мере,
было доказательством…
Словно ангел пролетел рядом
Лора о чем-то сосредоточенно думает, что-то прикидывает в уме, даже шевелит губами.
— Если я правильно поняла, это случилось во время каникул и вы беременны уже три месяца?
Мосье Астена снова охватывает раздражение, его беспокоит совсем другое. Если она пошла на это по
собственной воле, то такая искушенная девица стоит двух.
— И с тех пор вы продолжали в том же духе? — спрашивает он.
— Раз она моя жена, — невозмутимо отвечает Бруно.
Мы с ним говорим на разных языках. Ни ей, ни ему не стыдно; им только неприятно, да еще они
побаиваются родителей, у которых сохранились отвлеченные, полумистические представления о чистоте,
неприкосновенности, законности, тогда как в сердечных делах, так же как и в вопросах плоти, вполне
достаточно откровенности и простоты. За красивыми чувствами они не видят, как видели мы, первородное,
звериное начало, страшного зверя, который только ненадолго притаился, чтобы удобнее напасть на них. Они
приручили этого зверя, освоились с ним, сделали его безобидным, и когда наступает время пить, спать или
любить, они дают ему насладиться, дают волю его инстинктам.
— Не будем говорить о том, что вы нас лишили многих радостей, — продолжал мосье Астен, — но и
себя вы обеднили во многом.
Слова, сказанные лишь для того, чтобы я мог сохранить позу благородного отца. Бруно не сомневается в
этом.
— Извини меня, — бормочет он.
В третий раз за сегодняшний день он произносит эту фразу, но не хочет употребить более сильного слова.
Однако от того, извиню я его или прощу, ничего не изменится. Нас тут четверо, и нам суждено прожить нашу
жизнь здесь, на этой улице, всем вместе. Для этой поспешной, но неизбежной свадьбы необходимо мое
согласие. Я даже не могу показать, что даю свое согласие скрепя сердце, иначе в будущем мне грозит изгнание.
Я тот добрый отец семейства, я должен быть тем добрым отцом семейства, который только в интересах молодой
четы оттягивал свадьбу и, конечно, сожалеет, что события развернулись слишком быстро; но, если верить
статистике, факт этот довольно распространенный, и не больше чем у тридцати процентов супругов бывает
настоящая первая брачная ночь. Сдержанный, все еще огорченный — ведь я и
хранителям принципов, надо держаться с достоинством, — но уже подобревший, полный христианского
милосердия, готовый благословить виновных, я могу найти единственный выход из создавшегося положения —
сделать вид, что я сам спешу больше всех.
Ясно, что откладывать больше нельзя.
— Одилия, ваши родители о чем-нибудь догадываются? — тотчас же спрашивает Лора.
Одилия отрицательно качает головой. Ее лицо вытягивается. Она кажется в эту минуту совсем юной
девочкой, хрупкой, беззащитной, она даже не представляет себе, как волнующе мила она сейчас, когда с ее
ресниц готова скатиться слеза, и как трогает мысль, что в этой очаровательной согрешившей девчушке уже
развивается новая жизнь. Ее собственные родители внушают ей гораздо больше страха, чем мы; что же, это ей
будет зачтено. Лора касается моего рукава.
— Если хотите, Даниэль, я провожу ее и поговорю с матерью. Нам, женщинам, легче договориться.
— Передайте ей, что я готов принять мосье Лебле или же зайти к ним, как им будет угодно.
Лора надевает пальто. С тех пор как умерла ее мать и она стала по женской линии старшей в семье, ее
молчаливость и покорность явно идут на убыль. У нее теперь не только есть свое мнение, но даже появилась
какая-то решительность, словно она лишь сейчас начинает жить. Но у меня нет времени раздумывать об этом.
Бруно целует Одилию в губы.
— Ничего, моя девочка, — говорит мосье Астен, отворачиваясь.
Г Л А В А X X V I I
И вот на следующий день, когда Лора ушла за покупками, я увидел, что к нашему дому на своих
несгибающихся ногах приближается отец Одилии в сопровождении супруги, которая семенит рядом с ним,
постукивая кончиком зонта по гравию. Он пожимает мне руку с тем самым выражением, какое было у него на
кладбище, и садится.
— Мы ошеломлены, — говорит он, опускает перчатки в шляпу, а шляпу ставит на колено.
Мадам Лебле тяжело вздыхает, ее выцветшие, желтоватые глазки с острыми черными зрачками,
напоминающими грифель на неотточенном конце карандаша, так и шарят по комнате. Мосье Лебле продолжает:
— Когда я думаю о том, что случилось…
Он, видимо, считает своим долгом сделать торжественное вступление. Я уже успел прийти в себя, и меня
его уловки почти забавляют. В подобных ситуациях отец юноши чувствует себя более уверенно, поскольку в
глазах окружающих (спрашивается, почему?) обесчещенной считается только девушка. Как ужасно сознавать,
стонет мосье Лебле, что, прожив в этих местах двадцать лет, ничем не запятнав своего доброго имени,