Кого я смею любить. Ради сына
Шрифт:
стуле, обхватив спинку руками. Передо мной на экране проходили кадры старого фильма, где герои только
беззвучно шевелили губами. Иди! Теперь я договаривал все, что не сказал в этой короткой фразе. Иди, скоро, а
может быть, уже сейчас, ты будешь держать ее в своих объятиях в той самой кровати, где родился я, где должен
был родиться и ты и где твоя бабушка, твоя мать, а теперь с моего благословения Одилия были всего лишь
одной
заставила взглянуть на тебя другими глазами. Если сын не может без отвращения думать об интимных
отношениях своих родителей, то отец по сравнению с ним обладает счастливым преимуществом: он видит в
любви сына и невестки, в сплетении нагих тел, всего лишь зарождение новой жизни, повторение себя в
потомстве. Иди, сын мой, ты сделал свое дело. Ты помог мне раскрыть себя, узнать неведомый ранее мир. Даже
пожертвовав ради тебя своим счастьем, я не расплачусь с тобой за то счастье, которое ты дал мне в жизни. Ведь
не будь тебя, я долгие годы в молчаливом отчаянии кусал бы себе губы, которые теперь сказали тебе “да”. Я
добровольно отказался сейчас от того, что со временем мне все равно пришлось бы потерять уже потому, что
между нами встала бы моя старосты. Если из-за тебя сердце мое обливается кровью, это тоже значит, что я по-
прежнему живу одним тобой.
— Иди, мой сын, мы не расстаемся.
Г Л А В А X X X
И вот десять дней назад наступила и наша с тобой очередь, Лора; все произошло так незаметно, что
половина соседей еще ни о чем не догадывается и даже почтальон то и дело ошибается и опускает
адресованные мне письма и газеты в почтовый ящик моего бывшего дома, а, увидев тебя в саду, кричит:
— Вам ничего нет, мадемуазель.
Он-то, впрочем, знает. Но ему трудно сразу привыкнуть. Даже я сам, возвращаясь из лицея с портфелем
под мышкой, завернув за угол, нередко забываю перейти улицу. Два или три раза я спохватывался только в саду,
услышав, как скрипит гравий под моими ногами, — ведь у тебя во дворе, Лора, дорожки посыпаны песком, — и
тут же поворачивал обратно. Однажды вечером я даже вошел в гостиную и, усевшись в своем кресле, уже
протянул было руку за газетой, которая обычно лежала на медном подносе. Подняв глаза, я увидел
располневшую Одилию, которая, словно синица, напуганная приближением кошки, с тревогой смотрела на
меня. Она прощебетала:
— Бруно работает сегодня во второй смене, папа.
За спиной Одилии стояла мадам Лебле, которая заглянула сюда по пути, но она заглянула к своей дочери,
а потому чувствовала себя здесь как дома и могла
— Стаканчик аперитива, мосье Астен?
Бруно еще не вернулся, и я тут же ушел, но если бы даже он был дома, я все равно не стал бы
задерживаться. После работы ему приходится заниматься, да и по хозяйству всегда найдутся дела: то
приколотить что-нибудь, то починить; к тому же для его молодой жены нет более уютного местечка, чем его
колени. Мы не имели права на будний день. Мы сохранили за собой священное право на традиционные
воскресные обеды в доме Мамули. У нас есть и нововведение — воскресный ужин у молодых, явное
свидетельство сыновней любви. Кроме того, мы имеем право на короткие набеги: “Нет ли у вас, мама,
петрушки?”, “Не одолжите ли вы мне маленькую кастрюлю?” Мы можем рассчитывать на подобные услуги и с
их стороны. А также на короткое “Как дела?”. Бруно, который по дороге домой иногда забегает к нам
перекинуться словечком, но при этом все время поглядывает на часы. Я сам пошел на этот митоз, разделивший
нашу семью на две смежные клетки. Но никак не могу к нему привыкнуть.
В своем изгнании, в тридцати метрах от родного дома, я все время держусь у окна. Но даже из глубины
комнаты я различаю отдельные звуки, которые я всегда уловлю среди множества других, они возвращают меня
к моему наблюдательному пункту. Пусть от громкого скрежета и стонов пилы на лесопилке вздрагивает туман и
с деревьев падают листья, пусть воет сирена кондитерской фабрики, пусть несутся протяжные гудки с
сортировочной станции, пусть пронзительно сигналят на реке баржи, а на шоссе грохочут грузовики, я все
равно различу среди всех этих звуков слабый скрип нашей калитки; стоит ей пропеть своим тоненьким голосом
— моя рука уже тянется к занавеске. А Лора, хоть она и не подверглась, подобно мне, изгнанию, хоть у нее
только изъяли пропуск, шепчет, приподнимая другой ее конец:
— Смотри-ка, это маляры.
В тот же вечер я спросил у Бруно, почему приходили маляры.
— Решили отремонтировать спальню, — ответил он.
Меня задело, что они не только не спросили моего согласия, но даже не предупредили меня; чтобы
забыть о своем королевстве, недостаточно отречься от престола.
Обычно из своего окна я вижу одни и те же картины. Вот выходит Одилия с Кашу. Одилия с корзинкой.
Бруно, задевая столбы, выезжает и въезжает на своей малолитражке. Мадам Лебле. Угольщик. Одилия и Бруно.
Глядя на них, можно сразу понять, куда они собрались: они идут не спеша, он слегка раскачивается на ходу, она