Кола
Шрифт:
И в душе, верно, каждый из них завидовал. Теперь может кто-нибудь пойти следом.
...Огонь на шхуне что-то еще глодал. Кир смотрел безотрывно, долго. Со шхуной сгорела его мечта. Безмятежным было до чистых небес море. У его кромки стояло солнце. Глаза застилало, Кир зло их тер кулаками, смотрел.
Как потом шли до становища, помнилось будто сквозь сон, смутно. Он все время молчал. Внутри словно что-то окостенело. Не хотелось говорить, слушать, принимать от других помощь. Хотелось быть одному, молчать.
А когда добрались в становище, голодные, не
В становище было много колян, и место для Кира сыскали сразу. Ему хотелось быть одному, молчать, и он дни напролет лежал. Вспоминалось, как строили шхуну зимой, как шел за зерном в Архангельск, Вспоминались мечты о Девкиной заводи, Петербурге. Сна боялся. Там были только пугающие кошмары: вой ветра, низкое небо, взбешенное бурей море. Исчезла куда-то его команда, он был один, шхуну несло на камни.
Кир просыпался, измученный сновидениями, поворачивался к стене лицом, сжавшись подолгу лежал недвижно: у него и в жизни все было теперь не лучше. Почему же так сильно не повезло?
Он тогда еще не мог знать, что попал в первые жертвы Крымской войны на Севере. Сама война еще не пришла. Англичане просто резвились. Но первое августа было не за горами.
Первого августа тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года соединенный англо-французский флот объявит о строгой блокаде Белого моря, Мурмана. И во всех прибрежных селах и деревнях будут ходить в великой тоске поморы: надо бы, надо в море; половить рыбу, себе запасти на зиму да свезти в Архангельск, продать, купить там хлеба семье, припасов.
Но по Белому морю англо-французские корабли при пушках будут делать облавы на осмелившихся пойти за треской, сельдью и отбирать у них такелаж, снасти, суда сжигать. И, пугаясь военной силы, будут гадать поморы на берегу, что же выбрать из двух зол лучше: быть сегодня ограбленным и сожженным или завтра в темную зиму помирать с семьей от голодной смерти?
...Через несколько дней Кир встал. Бродил тенью по становищу. Было тихо, пустынно, ведренно. Время у третьей выти. Покрученники ушли на промысел. У причала он встретил своих матросов. Они сыскали брошенную за ветхостью шняку, старательно ее конопатили и смолили. От них Кир узнал: пятеро из команды решили осесть до осени в становище и подработать, а эти четверо захотели пойти с ним в Колу. Киру жизнь без шхуны казалась совсем никчемной. Он смотрел отрешенно, слушал, кивал устало и равнодушно: что ж, в Колу так в Колу. Ему ничего не хотелось.
...К городу Коле подходили после полуночи. Солнце на севере приспустилось к черте варак. К полнолунию шла на юге луна. Обогнули Еловый мыс, а за ним в мягком багровом свете предстала Кола. У причала дремали раньшины, шняки. Спящий город казался теплым, как протопленный дом.
А
От долгого сидения затекли ноги. Кир трудно вышел на причал. Тихо как тут! Древние стены крепости вправду пахли теплом. К ним хотелось прижаться, закрыть глаза и постоять молча. Себя увидел будто со стороны: спина согбенная. Косясь на тень неуклюже-длинную, думал, что скажет сейчас отцу. Степан Митрич целехонек с прежней шхуной Кира остался: как и многие, решил переждать в Архангельске под охраной портовых пушек...
Кир простился с матросами, попросил зайти вечером: он отдаст деньги. Горе горем, а семьи надо кормить.
Дома ставни закрыты. Постучал в окна – тихо. Перелез забор, открыл двери, позвал – никого. Куда же делся отец? Прошелся по дому, распахнул ставни. В сенцах висела вяленая треска. Захотелось есть. В шкафу нашелся непочатый штоф. Не чувствуя горечи, выпил водки стакан, жевал жесткую рыбу. Где же отец? Соседи все спят, не спросишь. И вздрогнул от отражения в зеркале: кто же это? Смиряя испуг, подошел, себя узнавал с трудом: глаза ввалились, выперли на лице скулы. А голова белая. Потрогал, не веря, волосы и вдруг понял, что уже навсегда такой. Ком подступил к горлу, скривилось в стекле лицо.
Молча, без всхлипа плакал. Ничто нельзя изменить. Торопливо налил в стакан. Давясь водкой, слезами, выпил. К зеркалу больше не подошел. Жевал треску, сухари, пил водку, вытирал грязной ладонью на щеках слезы.
...Проснулся Кир уже днем. В окна светило солнце. На кухне потрескивали в печи дрова, слышались всплески воды. Отец пришел? Кир осторожно поднялся, прошел к двери. На кухне домывала пол Граня. Босиком, сарафан высоко подоткнут. Нежная кожа девичьих ног на солнце, фигурка в округлостях.
Граня заметила его, распрямилась, охнула, уронила тряпку и зажала рукою рот. Глаза смотрели с испугом и состраданием. Кир вспомнил в зеркале себя обросшего и седого. Граня все, наверное, уже от соседей знает. И шагнул к ней, силился улыбнуться.
– Ничего, Граня, ничего... Я без подарков ныне. – Она уткнулась в грудь ему и заплакала. Он гладил вздрагивающие ее плечи. – Ничего... А отец мой где?
— Сказал, что к вам, Кир Игнатьич, – она говорила сквозь слезы. – Хотел вас да Степана Митрича там сыскать... Третью неделю уже.
Кир писал, что намерен идти в столицу. И отец упредить решил. Он, конечно бы, не позволил выходить в море. Кир сейчас был бы на своей шхуне.
Под руками он почувствовал плечи Грани. Тело упругое и нетроганое угадывалось ему под кофточкой. Тоскою по женской близости проснулось на миг желание. Оглянулся: дома никого, любопытным в окна не заглянуть, высокие. И обнял Граню поласковее, прижал. Представились все слова наперед, поступки. И почувствовал враз усталость. Нет, не это нужно ему сейчас. Равнодушно отпустил Граню. Вся беда, что с отцом не встретились.