Кола
Шрифт:
– Нет. Один прибыл.
– На место Пушкарева? Кстати, что стало с ним?
– Пушкарев уже поправляется. А у Бруннера поездка инспекционная. Бойль повелел собрать сведения об обороне и наличии сил в крае. Да на случай прихода врага дать советы на месте.
– Спохватилось его высокопревосходительство.
– Ага. Я не утерпел, сказал Бруннеру, что мы еще в марте писали про все губернатору и старались предупредить.
– А он?
– Говорит, что наше письмо тогда в гнев великий повергло Бойля. И сейчас еще дерзость забыть не может.
–
– Гневается, – сказал Герасимов, – а сам, поди, спать для спокою в подвал ходит. Или действий врага для него еще нет на Белом море?
– Наше дело не рассуждать, – усмехнулся горько и Шешелов. – Приказали – изволь исполнить. А с умствованиями не суйся. – И добавил чуть погодя: – Бруннер об этом в открытую говорит.
– Что говорит? – спросил Герасимов.
— Что подавление мыслей давно стало руководящим принципом нашего правительства...
– Вы бы поаккуратней с ним, – сказал благочинный.
Шешелов промолчал. На доносчика Бруннер не походил. Но говорил он неосмотрительно. Его ирония была едкой. «Давление такое велось долгие годы, – говорил Бруннер. – Ему все подвергалось. Оно не имело пределов или ограничений. И следствие подобной системы к началу войны сказалось. У нас все и вся отупели. И теперь потребовались бы время и огромная двигательная сила со стороны власти, чтобы выправить положение. Но сила пока что спит. А может, ее и нет вовсе».
Шешелов тогда не ответил. Зачем? У него свои мысли тоже резкими и прямыми были. А портрет доносчика миру еще неведом. Погодя спросил Бруннера: «Не боитесь со мной откровенничать?» Бруннер на миг опешил, потом со смехом сказал: «Что вы! Если даже и донесете, вам никто не поверит. Вы ведь с опальным прошлым. Да и как вы можете донести? Разве у вас не болит душа оттого, что наша империя почти сорок лет отрекалась от собственных интересов и предавала их ради пользы и интересов других держав, а теперь оказалась перед лицом огромного заговора? Нет? Это разве не следствие тупости, которой мы все до сих пор подвержены? И я не могу перестать удивляться этому. Не могу! Мне стыдно, что в Белом море пиратствуют корабли врага, а мы не можем их урезонить».
– А что теперь делает Бруннер? – спросил Герасимов.
– Сидит в моем кабинете и пишет Бойлю.
– По-английски или по-французски? – понасмешничал благочинный.
Шешелов его понял. Бойль был англичанин. А царь и двор с детских лет учились на французском писать, говорить, думать. Русский считали языком солдат, дворни. Пожалуй, такая судьба только у русской нации. Или, может, где-то еще правители брезгуют языком своего народа?
– Черт его знает, по-какому.
– Я не про это, – сказал Герасимов. – Что он делает в Коле?
– Пушкарева попроведал. Собрал инвалидных и добровольников и смотр устроил. Разделил на отряды. Так вроде бы все разумно. Редуту нашему хорошо посмеялся и похвалил.
– Где он пушки возьмет?
– Пайкин обещал.
– Не вы ли с поклоном к нему ходили?
– Я. Встретил меня в линялой рубахе и латаных штанах. Говорит: хорошо бы – и Бруннер его попросил, чтобы сам губернатор узнал о нем. И бумагу, говорит, чтоб дал Бруннер: деньги, мол, в губернии получить после...
– И что же Бруннер?
– Смеется. Я, говорит, за пушки любую бумагу дам. Он будто ничего офицер. В защите Соловецкого монастыря участвовал.
– Да, – спохватился Герасимов, – не успел я рассказать вам: монастырь англичанам не сдался. Три корабля бомбили его в упор...
– Мы знаем от Бруннера, – сказал Шешелов.
– Родословная не позволит сдаться, – вступил благочинный. – Его пытались ливонцы, шведы взять, русские стрельцы. Однако ни у кого не вышло.
– У стрельцов вышло, – сказал Герасимов.
– Казненными и замученными имя предателя проклято, – сердито сказал благочинный.
Шешелов кое-что слышал о бунте в Соловецком монастыре, но слышал мало и помнил об этом плохо и подумал, немного с завистью, что опять он знает о Севере меньше своих друзей.
– Давно это было?
– История, – сказал благочинный. – Почти двести лет назад. Монахи закрылись в монастыре и не пустили царские войска. Правда, закрылись вначале из-за новых книг Никона, а потом уже вышло неповиновение царю. Стрельцы обложили монастырь, а боем взять его не смогли.
– Как же так?
– Видите ли, тогда как раз разгромили Степана Разина и немало его людей пробиралось через Россию к монастырю. Монахам как новая кровь в жилы.
– И долго они держались?
– Почти восемь лет.
– Ого! А потом сдались?
– Нет. Монах один предал. Показал тайный ход, и стрельцы почти всех порубили в монастыре. А кто чудом в живых остался, потом казнили. Даже тут, в Коле, казнили колесованием, рассекали напятеро...
– У нас, в Коле?! – Шешелов вдруг почувствовал себя вовсе не городничим, а простым жителем Колы, принимающим прошлое города как свое, и даже причастным к его истории. И то, что Герасимов с благочинным не заметили нового тона в его вопросе, порадовало.
– У нас, – сказал благочинный.
За окном наступали сумерки.
– Может, свет нам зажечь? – спросил Герасимов.
– Не надо. Лучше пройтись по воздуху. Как, Иван Алексеич? Духота, поди, спала.
Шешелов хотел закурить давно, однако все не решался из-за Герасимова: его лицо смотрелось болезненным, серым. И встал в знак согласия, улыбнулся Игнату Васильичу.
– Спасибо хозяину за хлеб-соль...
– По корню характеров Кола – город как никакой в России, – продолжал благочинный. – Не только с соловецкого мятежа тут казнили святых отцов: начиная с Ивана Грозного ссылали бояр, холопов, позднее – сподвижников Пугачева...