Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
Убого такое стихийное бедствие смеха.
Граждане скоро тупеют от юмора вне сострадания.
Мы тоже нисколько не лучше — со всеми вовсю.
Тоже не меньше казенные.
Карлик опомнился — сжал свою голову крепко ладонями и раздавил.
Все?
Но, может, кто жив еще.
Может, кому-то еще это нужно.
Я люблю Время.
1976–1980
Борис Кудряков
Ладья темных странствий
Не болей, не балуй. Природа дважды обманула. Да, и еще какое-то искусство — какая-то внебрачная игра самцов. Девушки рукоблудствуют начиная с мифов. Жизнь как вздох без выдоха, короткая, мучительная. Ум хорошо, а два сапога — пара не лучше. Чужое мясо называют говядиной. На всякого мудреца довольно семи грамм свинца. Время гаечно-аграрных романов — проливной дождь, преимущественно без осадков. — Нефертити с пластмассовыми носами пили пиво — но этого мало — не хотите ли купить замок? — Весенняя грязь — незримый, возвеличенный удел. — Смущенный сумрак единодушного восторга. — Ты сел в лодку, надо проверить переметы — четыре взмаха веслом. — Игра в лобные кости, шестерки нет. — Еще четыре взмаха веслом. — Исполнить путь спасения в созерцании пути? — Успеть бы доплыть до острова, надо поднажать. — Страдание мирового круговорота выжало из тебя осадок жадной мысли — мир, мир дому твоему!
Задумывался ли ты: сколько стоит стакан воды? Нет, не в походе, не в безводных краях. Последний стакан, предпоследний; стакан, который тебе принесут. Да, и над этим — да! Если до сорока лет не женишься, ты обречен на связь с кастеляншей или на конкубинат с матерью-одиночкой, имеющей троих короедов и способной терпеть полумужа лишь потому, что ты забиваешь гвоздь и меняешь половицу. Конечно, у тебя есть средний заработок и жизненный опыт. Но весь смазливый взвод женского пола уже разобран, хозяйственницы, мастерицы, тихони, умницы растасканы по норкам и успели испортить зрение от чтения прибауток, склонившись над рукоделием, вышивая гладью, — лакомый сюжет для художников с бисексуальной ориентацией. Да, тебе придется закрывать глаза на диспропорцию голени, на волосатые уши, на каноническую глупость, на домашний шпионаж, на крики: ты меня не любишь! на ревы: мало работаешь! И все это ради стакана воды, который тебе могут принести на старости лет в постель, а могут еще и подумать. Но нужен ли тебе стакан? И не проще ли носить этот стакан с собой? А может быть (гениальная мысль), носить портрет этого стакана? Как ни странно, стакан с водой — основная аллегория семейственности. Если изваять его из платины, инкрустировать рубинами, изумрудами, топазами, а в него налить… чего бы налить? — ну хотя бы живой воды из сказки, то он достанется тебе почти даром по сравнению с последним стаканом воды, в стоимость которого входят расходы на досвадебное обаяние, на свадебный жор, на комнату, на жратву для благоверной, на пищу для ребенка, и если в месяц ты зарабатывал 150 единиц дензнака, то за 20 лет семейного джиу-джитсу кредит на получение стакана с водой (или на изъятие оного) составит 30 000 единиц дензнака. Из железа, ушедшего на эти деньги, ты мог бы отлить стакан весом в 800 тонн. Я бессилен перед поговоркой (мудрой до содрогания) — счастье не в деньгах. А еще скажешь, что тот ручей, у которого ты иногда сиживал, дарован природой, лес дарован природой, но добавишь с сомнением: и я дарован природой… и замолкнешь… кому? Таково добавление к воде, все-таки преподнесенной в стакане (мир не без добрых). И замолчишь навсегда, прошептав: зачем? Этот вопрос тебе не позволят задать, заткнут рот подушкой, ватой, соломой, зальют камфорой, чугуном, аргоном, кашей — знай наших, мол, мы мужественно помогали тебе вытянуться до последнего вздоха. Но все дело в том, что этот вопрос ты задавал еще тогда, когда был силен и немощен, болен и здоров, велик и мал, когда тебя не было, быть не могло, не должно.
Как-то раз показалось мне, что Там вставал кто-то другой. Бессмысленно искать определения этому нечто — никогда — некогда — бывшему — без меня. Он или она оттеснял меня в дальний угол палаты. Палата, дом или — неважно — существо было раза в четыре, или в сто, больше меня. Серое, скользкое, оно застыло без энергии и просило только одного. Внимания. Но для этого требовалось много сил. Они в те времена были невосполнимы. Молчал и я. И я погладил хоть что-то. Можно сказать: «погладил голову». Некто заскользило ко мне. И мы перепутали роли. Две руки гладили две головы. Ты понял. Признаки пола: портфель, голос, очки — еще не появились. Некто еще и еще раз дал понять, что желает сострадания. Медленно я почувствовал: оно ждет не ласки, а удара, не успокоения, а уничтожения. Нет. Погибнем вместе. Не стану бить. И начну последний путь рука об руку с тобой, ангел мой! Нечто засмеялось и, приняв странное положение, выражающее, должно быть, мольбу, замерло. Ты не имел права убивать, но что я знал тогда? Отвернувшись, я погрузился в воду. Разбудила меня досада. Она сменилась завистью, зависть — уважением. Как мог мой сотоварищ по будущности так скоро понять трагедию исхода? Оно желало исчезновения. Несколько раз мы касались друг друга, и восхитительная дрожь (я испытывал подобное наслаждение, когда менял шкуру) выводила меня из оцепенения… Но я молчал. Я не хотел и не мог помочь. Молчание сотоварища продолжалось. Я впал в забытье. Когда оно кончилось, обрадовался одиночеству. Радость безгранична, если не считать легкой тревоги: что-то улиткообразное, оставшееся от моего(-ей) родственника(-цы). Вскоре я распрощался с тем, кто растворился, не родившись. Когда выпал, вышел на холод, и время начало свой круг, кричал, отбивался: к нити, связывающей с тем ушедшим миром, приблизилось движение ножа. И я проквакал: Нет, Нет! Не хочу — рвались из тебя крики — не отрезайте дорогу назад. Я протянул руки, защищая нить, и нож нащупал меня. Я остался без рук, затем лезвие оборвало последнюю связь. Удушающее Вон. Между первым и последним вздохом предстояло. Оно уже дыбилось, накручиваясь на меня, кололо, прокалывало спину, ноги. Искомая боль вливалась в рот, а паралич тряс… тело трясется до. Пока. Однажды я пытался вернуться. Может быть, продвинувшись по подушке, я заполз и в свою крепость? Начал путь, изнурительные поиски привели к краю кроватки. Последовал укол. В голову проникла едкая жидкость. Стальная мудрая игла. Попытки повторялись… Абсолютная тьма — кто-нибудь ее знает — не отнимала у предметов свой цвет. Все они были сплошь меняющиеся, пересекающиеся линии,
Лежал на столе горела лампа освещала разрезанную грудь открытую для света сердце последнее билось последние минуты чья-то рука держала его в своей приятно-холодной власти ладонь поддерживая сердце снизу открыл глаза закрыл свои открыл рука принадлежала сове с женскими грудями уже иссохшими, она курила пепел падал на открытый дряхлый мотор она сказала небывалая эротика держать в руке бьющееся сердце сказала еще скоро мы расстанемся совсем я сохраню на память эту книгу ты долго писал молодец счастлив и я рада и счастлива вами созданным воображением беспощадным к хозяину власти слов к вам она заплакала капая слезами они падали на меня прошивали тело пули утреннего расстрела затем швырнули в лодку и до сих пор кто-то носится в ней по темным волнам в неизвестных морях в неизвестных мирах.
Как червь во флейте, задремал у истоков антимира; хотелось продлить сон — жаль расставаться с Пустотой: тоны тонноклокотов: оратория тартаротрат. Свет лопнул — роды глаз. Долго, до последних отжатий слезных желез вопрошает искатель щей. У кого? Но ни болт, выточенный до универсума, ни всезаполняющие хлеба не дадут ответа. Монолога не… Диалога не. И что бы ни делал — отсюда ноги не уберешь. Мир — больница, в коридорах которой в жмурки должно играть. Что поделать? — пожизненный иск лазаретных щей.
Конечно же, помнишь их вкус.
Непонятное так наскучило, что злостно ударил по небоскату и сбил мошкару облаков, кинул их к ногам Отца. — Что ты натворил? — Мне что-нибудь поинтереснее, чем жизнь! — Хочешь видеть горы музыки, летающей внутри черного света? — А такое бывает?………….. за стеной: грядущие будут вспоминать нас, и это согреет путников. Добрые и внимательные будущие поколения скажут спасибо за то, что вымостили дорогу мы. А когда они станут прошлыми, будем еще более благодарными за то, что они придумали нас — несуществовавших. Идите, идите в наш мир, здесь каждому найдется лунка, чтобы сплюнуть в нее сердце и, сплюнув, звать других разглядывать рассветы. Здесь каждому найдется учитель, который научит слову, и вы еще долго будете звуками слюнявить вход в пищевод. Гули-гули, кис-кис! Ты погрузился в ощупывание мыслей; не находил даже следа. Руки, обязательства, страх, комната, душа, скучающая по своей родине. В часы твоего сна душа улетает в свою страну, к запредельным истокам, к подругам, где крылатые тени успокаивают друг друга: осталось совсем немного, скоро кончится бред одичания с музыкальными погремушками, обещаниями тех, кто сдает комнату. Домовладельцы уйдут, дорогу помнят по наследству, а истосковавшиеся уставшие странницы соберутся вместе. Они горько смеялись: какой кошмар! — постоянно уговаривать своего хозяина БЫТЬ, батрачить на него, придумывая успокаивающие сны, носочные заботы, песочные письма. Подруги, собравшись, пожалеют о выброшенных годах: молчат; и, наверно, кто-то из них сочувственно отнесется к дальнейшей судьбе покинутого хозяина. Встречаются и такие, у которых являлась нежноспособность; бережливые, им удавалось защититься. Такой мечтательнице непременно вспомнится то, как в редкие часы дружбы, в тревоге за будущее, они успокаивали друг друга: не ты виновата, и не ты виноват, не ты первой покинешь меня и не ты. Но приходил мир забот, заслоняя Мир: ненасытный молох пищевода поднимал вой; его дружок — клозет — был голоден, — тоже — симпатия! — любовь.
Обмой, злотканый, облик блика мой.
Надо навестить тебя, ободрить пораненное твое, в котором пресневеют слизистые течи. Мне кажется — ты долго не протянешь. Это поняла там, дома, когда улетала в ночные часы. Путешествие, поезда; я смотрела на………лампу — я — помню — в — день — нашей — встречи. Все кружилось и кружилось вокруг нее; рядом со мной дряхлая бабочка и слепака-шмель, а ты ночью с лампой собирал мухоморы. Тебе еще не отпилили корни… Под комариным киселем в кисее капель пота-крови; тебе попался участок, богатый грибами; ты высматривал и выискивал самый большой гриб, под ним дремала змейка-сказительница, и если бы не я, кусившая ее в глаз, в раскосую пропасть фантастических дум, она бы увела тебя за собой. Но мое благодеянье не было замечено, стоит понять. Ты нелогично не убил меня, а, подставив палец, — я вскарабкалась на него, — поднес к глазам и любовался. Я поняла — ты не тронешь: какой смысл? — в мухе меньше паразитов. Да и красива я: шевиотовое брюшко и глаза — братья-аметисты. Правда ножки кривоваты — не молода. Поползла по твоей руке, отпылав симпатией, покинула тело насекомого и переселилась. Бездыханное тело мухи затерялось где-то внизу.
Памятна одна ночь. Ты спал с тяжелой болезнью. Я, решив немного отдохнуть, впервые столкнулась с Ужасом, Афродитой и Безносой. Они сидели на кухне и пили сваренный петушиный голос — яичницу. При этом обсуждали твое поражение. Афродита сидела на твоих собранных пожитках в беспрерывных обмороках. Ужас, отощавший в просвещении, говорил: если Афродита уйдет — мне нечего делать. Громче всех визжала Безносая, она была с ветрянкой, с зубом чугунным, державно отлитым, девица центнеров в девять. Кстати, не такая она и безносая… Она умоляла собеседников умалить увяданье и доказывала, что паника преждевременна, еще не время для бегства. Затем говорил Ужас — чистенький, каменномясый. Он говорил — долго — красиво — чертил схемы: мечтал компромиссно. На меня (сидела на стене) даже не взглянул, лишь Афродита пролила: шляется всякое быдло…
Несмотря на контракт между мной и хозяином, я почувствовала возрождение ненависти. Хозяин сказал: слишком много приношу боли, пришла пора разлуки. В следующую ночь улетела на отдых, как всегда, оставила вместо себя хоровод сновидений. Но, вернувшись, не нашла никого. Ночь задыхалась, близилось утро. Мне угрожала гибель, если не найду себе дом, хоть какой-нибудь. Скорое солнце. Какой-то декабрь, ледовый шторм, вода поднималась; холод и Одинокое. Упала во двор, влетела в подвал, впилась в единственное — старую кошку. Не повезло: слепая, ошпаренная смолой, по которой ковыляли одрябшие вши. Поселившись, затряслась от хохота, кинулась в окно, волоча хвост, испачканный в смоле. Во дворе дети варили второй котел. Долго пытались загнать в него, но кончились дрова. Котел остыл. Тогда, подцепив крюком за лысеющую ляжку, потащили на седьмой этаж, протащили мимо богини с пристяжным глазом. Оглушенная темень. Сивый великан — официальный злодей из юных любителей респекта держал в одной руке свистящую стрекозу, а в другой — меня на крюке. На чердаке зажгли свечи на пироге, пыльные танцы, пуды искр. Говоры о полете. Речь обо мне. Подвязав к огромному насекомому, дали свободу вниз. Падая, увидела в окне шестого этажа мольберт, в окне пятого — кровать, книги, муравейник на столе, на втором этаже — человека со змеиной головой во рту, на первом — уже перед землей, когда стрекоза выломала крылья, — раненое лицо девочки: она жевала букет маргариток, рисовала убитую. Закончив рисунок, бывший на самом деле, она расхохоталась мужским голосом отца, который купил велосипед (сейчас он ржавел), а краски были старыми, ржавыми, как тот гвоздь в подвале, об который, — или на его брата, — накололась шина в белую ночь, в летнее антистоянье…..летела она от одного хозяина к другому, не чувствуя круга, в нем не было точки: прокол, остановка, паденье — давно — когда уже повзрослела; и, проезжая через спящие мосты предгорода, не знала, что надвигается с другого предгорода шторм ледовый — не вовсе июньский — было лето — стоял декабрь: согласье времен в разногласьи. До июня надо идти с другой стороны, с той, с которой она подъезжала в декабре: скользко; стремленье резиновых дисков гнуло хорды мостов истощенным набегом.