Колодезь
Шрифт:
Семён торопливо схватился за работу, размышляя, отпустит его старик домой или оставит при себе. Да и просто прогневать отшельника страшно; осерчает, кинет обратно в Аравию на заклание Мусе, что тогда?
— Ишь ты какой шустрый, — сказал дед Богдан, — кружишь, как муха под потолком. Погоди, не мелькай, сейчас печку растоплю, будем щи хлебать.
Старик нагнулся к холодному челу печки, застучал кресалом. Семён кинулся за поленьями, сложенными под поветью.
На улице по-северному медленно темнело. Под вечер и впрямь стало свежо, но верблюжий бурнус, спасающий от немилосердной жары, берёг и от холода. Семён перекрестился, привычно повернувшись к востоку. Слава те, господи, кажется, добрый человек
Семён набрал полешков потоньше и поспешил в избу.
Щи у отшельника оказались с убоиной. Густые щи, жирные. Вместо капусты — какая же капуста летом? — не завязалась ещё — накрошено всякой зелени: крапивы, щавелю, свекольной ботвы, что дёргают, когда рядки редят. А и без капусты добро выходит, ежели с мясом.
Хлебали из одной миски, как на Руси принято. Семён ел осторожно, стараясь не зацепить лишний кусок, не задеть старца по ложке. А потом когда уже со дна таскали накрошенную солонину, стукнула Семёну в голову непрошеная мысль, и застыл Семён, не донеся ложки до рта.
— Государь, — произнёс он испуганно, — может, я времени счёт потерял?… Сейчас, поди, Петровки в самом разгаре.
Старик облизал ложку, положил её аккуратно на стол, перекрестился на чёрные образа.
— Может, и так, — спокойно сказал он. — Я тут в глуши тоже всякую память потерял. Но пока господь грехам терпит, — дед Богдан усмехнулся и добавил: — Отец Агафангел, священник хворостинский, меня анафемствовать хотел, так его протоиерей за самоуправство смирял. А заодно и мне досталось; две недели на монастырском подворье в железах сидел.
Этого обыденного разговора Семён восприять не мог.
— Как же это, милостивец? — прошептал он. — Тебя в железа?! Ты же святой человек, по всему Востоку о тебе слава идёт!
— А мне и невдомёк! — весело воскликнул старик. — Ну-ка, расскажи.
Внимательно выслушал сбивчивый рассказ Семёна, усмехнулся странно, сказал:
— Ишь ты, как оно… А я-то гадаю, куда меня бес носит… Святым, значит, чтут?… Лестно. А дома — нечестивцем слыву, колдуном проклятым. Ну-ка, повтори, как они меня величают?
— Дарья-баба.
— Тоже любопытно. Я себя всю жизнь мужиком почитал, а на поверку бабкой Дарьей оказался.
— Не Дарьей, а Дарьей. Дарья-баба значит — водяной старик, по-персидски. У них половина слов этак-то перевёрнуты.
— По мне — хоть горшком назови, только в печку не ставь. Дарья так Дарья.
Он помолчал минуту и снова повторил про себя:
— Святой, божий любимец… Не-ет. Святые подвиг молитвенный вершат, а у меня на образах паутина. Я человек грешный. Места тут, верно, предивные, а я среди них, как прыщ на носу, торчу. Поди, на Страшном суде все мои окаянства скажутся, увидишь, каков святой.
— Господине, — возразил Семён, — не клепли на себя. Сам твои чудеса видел. Если не бог, то кто?
— Не знаю, — старик был совершенно спокоен, как не о себе рассказывал, — Я своей доли не просил и не искал. Само вышло. Жить стало негде — вот я и поселился здесь. А про заимку мою давно слава дурная идёт: мол, черти тут водятся в омутках. Так я чертей не боюсь: пришёл и стал жить. Никто меня не тронул, никаких чертей не видать. И остальное — тоже само. Душа у меня мягкая, всех жалею. Колодезь вон на пригорке вырыт, никто к нему ходить не станет — далеко. Ему, поди, обидно. Вот я и пошёл. Намаешься, пока бадью вытащишь, зато вода вкуснющая — страсть! Так я в привычку взял: туда ходить. Сначала всё ласкался мыслью, как прежний хозяин, кто колодезь копал, радуется, что не даром труждался. А раз, я тогда болезнью залежал, и совсем недужно стало бадью тащить, пришла в голову мыслишка шальная. Есть, думаю, в мире такие края, где по божьему гневу пить нечего, а я тут в водах, как в сору,
— Не знаю, кто их сотворил, — хмуро ответствовал Семён. — Я там всякой неправды насмотрелся досыта.
— Этого добра и тут хватает. Зато там мне денег сыплют. Много. Сам посуди — алтын за ведро, шутка сказать.
— Какое — много… В пустыне за ведро воды можно и золотой мискаль отвалить.
— А можно ли взять? — спросил дед. — Совесть допустит?
— Это верно, — согласился Семён, — но Мусе я бы ничего не дал, разве что в аду головешек. Волк он душепагубный, зверь человекоядный.
— Тебе лучше знать, а я так думаю: господь ему судья. Что по мне, так я бы и грешнику в смоляном котле воды испить поднёс.
— Значит, душа не зачерствела.
— Да уж, мягкосерд. Но на печке место не уступлю. Устраивайся на лавке. А завтра решим, что с тобой делать.
С утра занялись хозяйством. Семён отшоркал полы, набело, с дрествой. Воду таскал с ближнего родника: к колодцу ходить было боязно. Дед Богдан ковырялся в огороде, починял что-то. Потом убрёл на реку — проверять поставленные накануне мрежки и морды. Животов у старика не оказалось никаких, огородишко маленький, до ползимы овощей не хватит, пашни и покоса и в заводе не было. При такой смете деду по миру ходить впору или в батраках холопствовать, а он щи с убоиной ест. И в кладовушке круп всяких довольно: и пшённых, и ячневых, и даже гречки, что в северных землях вовсе не родится. А на дворе июль, в такую пору даже богатей сусеки подчищают.
Сперва Семёну было невдомёк, но, поразмыслив, понял, откуда такое пространное житие. И сомнение взяло: так ли прост дед Богдан?
За обедом Семён, как бы между прочим, спросил:
— А ежели придёшь по чужой молитве, а у бусурмана нет серебра и платить нечем, что тогда?
— Тогда за так воды наливаю, — ответил старик спокойно. — Что ж я, без понятия? Убогие люди везде есть, и жить им тоже надо. Считай, через два раза на третий от колодца пустой воротаюсь. А бывает, что и просто схожу, воды достану, а нигде не побываю. Это как богу угодно. Ещё вот однажды человека в песку встретил, так у него ни мешков, ничего иного под воду не было. Как есть голый шёл. Пришлось ему вёдра оставить. Как уж он с ними в степи возжался — не ведаю, но думаю, что не бросил. Хорошо, у меня другая пара вёдер была. А иной раз семью встретил, в кибитке. Так там хозяйка серьги сняла и в ведро по серёжке положила. Я не хотел, но она ни в какую обратно не взяла. С тех пор есть у меня серёжки с яхонтками. Был бы помоложе — знал бы куда их деть, а так — лежат без дела. Старик помолчал раздумчиво и заговорил уже о другом:
— Так-то посмотреть, я и впрямь богатый человек, ни в чём себе не отказываю, всякую мелочь деньгами покупаю. А куда оно, богатство-то? Я тут один сижу, как бирюк. Раньше хоть старушка из деревни прихаживала, бельё мыть, дом в порядок привести. Убогая она, а всё словом перекинешься, и дышать легче. Так и ту попище хворостинский запугал — теперь не ходит.
— Одному всегда неладно, — признался Семён. — По себе знаю. В неволе вроде и людей рядом много, а все чужие. Хуже, чем один.
— Во-во… Понимаешь… — Старик поглядел пристально и тихо сказал: — Остался бы ты тут со мной. Вместе бы людей поили. А то невмоготу одному. Я ведь на деле не святой, скорбное пустынное житие не по мне. Моченьки нет.