Кологривский волок
Шрифт:
Сел на бугорок, приуныл. Нахлестанные клевером ноги жгло, трещинами перебило кожу, посильней, чем у Верки. Перед сном ноги затоскуют до слез, бабка помажет их сметаной, чтобы отмякли. Дню, кажется, конца не будет, не дождаться того момента, когда солнце уколется о шпиль ильинской церкви. Утром оно поднимается заметно, а в полдень словно останавливается: так бы и поторопил. И, как всегда, после какой-нибудь неудачи хотелось поскорей стать взрослым — сам себе хозяин. Леньке кажется, что он живет давно-давно, а чтобы вырасти с Серегу, надо прожить еще столько.
Как
— Айда, Карпуха, на рыбалку!
— Чего лыбитесь? Сами пасти будете, подойдет черед.
— Будем, только не сегодня, а сейчас покупаемся, поудим. Смотри, крючки какие! С такого не сорвется.
— И запасные есть. — Комарик отогнул козырек кепки, где были воткнуты крючки. — Могу дать один, если в ножички сыграем.
— А вот это видел? — Ленька показал ему кукиш и нарочно достал из глубокого кармана складник, стал строгать палку.
— Зажал, да? — обиделся Минька. — Небось мой наган утопил.
— Не твой, а Колькин.
— Потом мой был.
— Был, да сплыл.
— По соплям хочешь? — Минька оглянулся на ребят, ища поддержки.
— Попробуй сунься который!
Ленька, решительно сузив глаза, расставил ноги, замахнулся палкой. Он и в самом деле не испытывал никакого страха перед троими, даже бросился бы в драку с каким-то упоением, и ребята почувствовали это, не осмелились начать первыми.
— Ладно, пошли, чего с ним связываться, пускай ходит за коровьими хвостами.
Побежали с угора, бренча котелками. Издалека Минька погрозил кулаком и крикнул:
— Карпуха, хочешь в уха-а?
И захохотали все, скрылись в ивняке, только кончики удилищ, дразня, припрыгивали над кустами. Завидно стало Леньке: гуляют себе в удовольствие, а тут торчи, как шиш, день-деньской в поле. Песома кралась рядом, кой-где проблескивая сквозь ветлы, манила, но от стада нельзя было отойти. Представлялось, как ребята, закатав штаны, стоят на перекате или, вывалявшись в песке, носятся нагишом по мелкому закрайку.
Ленькина тень поджалась к самым ногам. Скоро ли она вытянется на семь шагов. Он вздохнул, смерив глазами расстояние от неподвижного солнца до горизонта. Можно было позавидовать терпению Гриши Горбунова: сколько лет пас шумилинских коров и на будущее лето небось подрядится. Все еще не вернулся из Киева. Туда и обратно пешком — тысячи километров! Тощий мешок за плечами да падог в руке. Странник.
Ленька не знал, что томительно-длинные пастушьи дни будут когда-то вспоминаться как нечто самое чудесное в жизни, солнечное, невозвратное, и всю жизнь он будет носить в себе сладкий и желанный запах клевера, смешанный с привкусом молока, дорожной пыли и тысячью других полевых запахов, которые возникают вечером, когда шагаешь за покорно бредущим, сытым стадом и легко думаешь о завтрашнем вольном дне.
И когда-то
14
Если бы жива была мать, Настя, не задумываясь, вернулась бы к ней. Без Егора квартиранткой чувствовала себя у Коршуновых, а еще лучше сказать — домработницей. Много ли помощи от хворой свекрови? Печку и то не всегда истопит. Стонет да охает. А во всякое дело сует нос, надоедает своим скрипучим голосом:
— Настеха-а, картошка у нас, поди, неокученная сохнет? Мне бы маленько оклематца да дойти посмотреть, что в огородице. Совсем никуда не годная стала, спиноньку мозжит, ровно бы шильями искололи. О-оэ, прегрешение великое, не могу смерти вымолить!
Сегодня прибежала Настя с поля, усталость валит с ног — весь день то вилы, то носилки в руках — рухнула бы на голую лавку и уснула, а Анфиса Григорьевна клохчет свое:
— Насилу дождалась тебя, моченьки нет. Поставила бы мне банки, все полегчает.
Взорвало Настю, чуть не швырнула подойницу: корова была недоена. Ради чего она несет это наказание? Долго ли мучиться в чужом дому? Молодость пройдет зазря. Пока ждала Егора, пока война шла, мирилась со всем, а теперь-то чего ждать? Все утешение в сынишке. Она чувствовала, как с каждым днем росло в ней навязчивое бабье желание пожить в своей, пусть плохонькой, избенке, согреться семейным теплом.
Молча ставила на дряблую спину свекрови банки, кожа под ними вспучивалась, наливалась свекольной густотой. За спиной слышалось сопение Василия Капитоновича: сидя на пороге, стаскивал резиновые сапоги. Запахло портянками. Невеселая у него сейчас работа — пока теплая вода, мельницу разбирает и вытаскивает на берег, разрешил Лопатин взять на дрова.
— Ой, девка, спину сожжешь! Помалехоньку бумаги-то подпаливай, — простонала Анфиса Григорьевна.
— Ложилась бы в больницу, мамаша, чем охать каждый день, — раздраженно сказала Настя.
— Спасибо за такую заботу, сношенька. Видно, сама думаешь век молодой быть.
— Вы бы про молодость мою лучше не говорили! Что я видела? Какую радость знала? С двадцати лет вдовая…
— Господи! Что с тобой? — Свекровь повернула страдальчески сведенное лицо. — Чем я тебе досадила? Еще по дому делаю, а ну как совсем споткнусь? Батька тоже все молчит, поди, смерти молит. Хошь бы в богадельню отправили. О-ой!
— Хватит скулить! — сурово осадил Василий Капитонович и запыхтел еще сильней. — Послушал бы кто с улицы — страм!
Ушла Настя во двор и, сидя под Пестреней в полутемноте, зашлась слезами. Такая пустота, такая горечь была внутри, что не хотелось возвращаться в избу. И свекровь сделалось жалко: разве виновата она, что болеет? Все было бы по-другому, когда бы вернулся Егор. Полгода замужества остались далеко и вспоминались как чья-то чужая завидная жизнь.
Василий Капитонович встретил Настю на лестнице:
— Присядь.
Вытерла передником глаза, опустилась на ступеньку.
— Слезьми делу не поможешь. Моя дурында тоже там подушку мочит, погодь, успокоится.