Колония нескучного режима
Шрифт:
— Джон, а отчего вы пасёте коров в этой деревне? Ведь вам государство, насколько мне известно, выделило отдельную квартиру в хорошем месте. И пенсию тоже приличную…
Джон нетрезво улыбнулся:
— Видите ли, для меня Москва — это как для вас заграница. А я не хочу жить за границей, мне там неинтересно и скучно. Здесь же я дома. Как будто снова оказался в лагере, на природе, но только не заключённым, а вольнонаёмным, при полной свободе и заработке. И потому у меня постоянное ощущение какой-то странной радости от этого вечного сравнения с тем, что было со мной когда-то. И результат сравнения не в пользу прошлого, а в пользу настоящего, понимаете? И дети мои рядом, и внучка. И Ирод. И все они меня любят. А вечером меня ждут люди, каждый раз в разных домах. И здесь, и в Хендехоховке. И тоже рады. И мы вечеряем. И выпиваем. А потом мы с Иродом идём домой. И ложимся спать. И видим сны. А утром я снова чувствую себя здоровым и нужным. Спасибо Фролу, моему учителю, который позаботился, чтобы со мной всё стало именно так. И ещё я понимаю, что пользу приношу настоящую, а не придуманную теми,
Параша, раскрасневшаяся, чувствительно принявшая, довольная тем, как ладно живётся в её бывшем имении этим умным и красивым людям, поддала счастливого жару со своей стороны:
— Так, милок, так! Живи, Ванюша, сколь получится, да радуйси! Мине Маруськя сказала, у том годи надой у ей был как у никаво, осьмнадцать литров Зорькя её кажный день давала. Значить, пасёшь не хужа Фролки. Бог тибе в помощь, Ваня, хорошия дело делаешь, добрая!
Этим словам Джон радовался как большой ребёнок. Так же по-ребячьи игриво чмокал Прасковью в щёку, после чего галантно целовал руку Мире Борисовне.
После двух часов застолья, разгорячённые праздником, ёлкой и водкой с шипучкой, надевали валенки, укутывались в тёплое, прихватывали выпить и топали по морозу на другую сторону глиняного оврага. Один год — Шварцы, кроме Юлика, но с Иродом — к Иконниковым. Другой год — наоборот, те — к Шварцам, но без Гвидона. На доедалки, допивалки и родственное соседское веселье. В такие моменты чуть затуманенная Мира Борисовна оживлялась, не скрывая удовольствия от предстоящего похода в гости. Параша, заодно с хозяйкой, тоже не кручинилась. Ну, про неё и так было понятно: и Гвидон, и Присонька были ей, считай, как родные, за столько-то лет. А к мальчикам обоим так вообще, начиная с тридцать девятого, кажись, любовь тянулась взаимная, как туда, так и оттуда. Обычно усаживались не случайно. Мира Борисовна — в центре композиции, по бокам, слева и справа от неё располагались Джон Харпер и Таисия Леонтьевна. С Харпером она любила поговорить, вернее, продолжить начавшийся через овраг разговор, ещё до боя кремлёвских курантов по всесоюзному радио. Ей нравилось, что Джон, одетый по такому случаю в белоснежную рубашку с затянутым под горло шёлковым шарфиком, красиво ухаживал, подливал игристого, был очаровательно вежлив и предупредителен, несмотря на то что к этому времени уже, как правило, был изрядно пьян. Странно, но такое его состояние никогда ей не было противным, а скорей даже умиляло и подталкивало к проявлению забытого материнского чувства. Иногда стала замечать, что в разговорах с ним использует такие речевые обороты и словесные ответвления, как: «милый», «что вы, что вы, мой дорогой», «ах, право, не стоит утруждаться» и всякое тому подобное, изжитое в себе предыдущей жизнью, но отчего-то просыпающееся раз в году, в эту чудную новогоднюю ночь, в этой славной, Богом забытой Жиже, где поселился её талантливый мальчик Юлик.
Таисию Леонтьевну, как она заметила в самый первый раз, когда её привезли в Жижу, сажали рядом с ней не случайно. Прежде всего, этого хотела Прис, трепетно опекавшая мать Гвидона. Да и Триш не желала разобщенности между свекровями. Обе чувствовали — так нужно. Давно обратили внимание на отношения женщин, которые так и не выстроились за все годы прошлой дружбы Гвидона и Юлика, начиная ещё со школьных лет. И если прежде это было терпимо и не доставляло особых неудобств, то при нынешнем «колониальном» проживании такое неудобное несходство характеров стало недопустимым. Сама Таисия Иконникова ничего против Миры Борисовны не имела. Испытывала, однако, лёгкое удивление, что мама Юлика постоянно и довольно агрессивно дистанцировалась от неё, не сильно любя ученика Иконникова, хотя о том, что их дети лучшие друзья, знала всегда. Ну и вражеский настрой, якобы от неё исходящий, вкупе с беспартийностью и интеллигентским безволием, заодно адресовала себе лично. И действительно, что ж за семья такая — кроме вечного этого Пушкина никакой идеологии и порядка. На самом деле приблизительно так Мира Шварц и думала об Иконниковых, определяя для себя поведенческие срывы сына как результат неудачного выбора самого близкого друга. Ну, а мама эта его, Таисия Леонтьевна, представительница неясной интеллигентской породы, просто шла уже заодно, паровозиком, прицепным, попутно.
А тут, в колонии этой жижинской, по прошествии лет, выясняется, что и не такая уж эта Таисия Леонтьевна чужеродная особа, и вовсе не занюханная старомодница-аристократка, а вполне симптичная пожилая женщина, с тёплым приятным взглядом, вежливой, чуть застенчивой улыбкой, явным чувством юмора и мягкими, ласкающими слух оборотами речи. Тогда и улеглись в ней по-новому услышанные эти ранее изжитые «не стоит благодарности», «позвольте вам помочь», «сделайте милость», «вы не окажете услугу»…
Через час или чуть более Джон медленно выплывал из ставшей привычной разговорной акватории, проваливаясь сознанием в иные эмпирии, и тогда наступала очередь дам, Миры Борисовны и Таисии Леонтьевны, обменяться первыми вежливыми репликами, уже прицельно, предполагая неспешное развитие беседы и деликатный настрой на приятный диалог. В этот момент обе, как бы сговорившись загодя, обретали себя заново в попытке скомпенсировать многолетний простой, болезненный и бессмысленный. Плавно, уступая друг другу в разговоре, так
Последний раз, в шестьдесят четвёртом, была очередь идти к Гвидону. Юлик остался убирать посуду и стелить постели, остальные ушли. В этот раз у Иконниковых обнаружился новогодний гость — Всеволод Штерингас. То, что в это время между ним и Ниццей бурлил сумасшедший роман, знали лишь Таисия Леонтьевна да Прасковья. Сама Иконникова узнала об этом лишь в августе, незадолго до вступительных экзаменов внучки в институт. Та отчего-то летала по дому, не находя себе места. Внезапно вскакивала, неслась к телефону, набирала номер. Потом бросала трубку, вприпрыжку минуя коридор, влетала в комнату, целовала с налёта бабушку и резко распахивала учебник. Тут же захлопывала обратно и вновь исчезала в коридоре. На другой день сдала первый экзамен, отхватив пятерку. Позвонила ближе к вечеру, сообщила о результате, сказала, чтобы Таисия Леонтьевна не волновалась, потому что она вернётся поздно. У Севы билеты в театр. В какой? Не помню, сбивчиво ответила тогда Ницца, в какой-то хороший. Но все хорошие на летних гастролях, удивилась бабушка. Да? А этот не уехал, остался. И делает какой-то прогон. Генеральная репетиция перед началом сезона. Что-то вроде того. Ницца чмокнула в трубку и дала отбой. А потом позвонила ближе к ночи, в двенадцатом часу, когда уже вышли сроки любых прогонов, и тихо, с просительной интонацией в голосе сообщила, что они припозднились и что она останется ночевать у Севы на Чистых прудах, в его большой квартире. Таисии Леонтьевне и в голову тогда ничего дурного или странного не пришло. Разве что поругала малость за то, что не позвонила раньше, чтобы не заставлять о ней беспокоиться.
Это была их первая ночь. То, что это произойдёт именно в этот день, оба знали. И оба этого хотели. И оба уже ничего не боялись. И никого. То лето, по сути, было первым, когда они виделись уже не случайными малыми эпизодами, а постоянно, потому что, начиная с конца мая, после вступительных школьных экзаменов, всё оставшееся до вступительных экзаменов время Ницца провела Москве, в Кривоарбатском, у бабушки, готовясь к поступлению в институт. Так решили Иконниковы на семейном совете. В те же самые дни и стартовал их бешеный роман с Севкой. Уже по-взрослому, по-настоящему. Ей было восемнадцать, ему — двадцать шесть, и оба давно были к нему готовы. Сева — как минимум последние пару лет из тех семи, начавшихся, когда случайно возникшая на обочине завьюженной зимней дороги смешная детдомовская малолетка, замерзшая, укутанная в дурацкую шаль по самый нос, подсела в его машину и они, вместе с Мирой, Парашей и Джоном Харпером, добирались до дома художника Юлия Шварца. А потом, с течением времени, эта бойкая девчонка с чудным именем Ницца, наезжающая в город по зимним выходным, чтобы под его взрослым приглядом собирать теплыми рейтузами ледяную пыль катка в Парке культуры и отдыха, незаметно, на его глазах вызрела в длинноногую девушку со светло-русыми волосами, выразительными серыми глазами, пронзительно-насмешливой взрослой улыбкой и вполне различимыми под свитером бугорками почти оформившейся груди. Ницца же знала, как всё у них будет, как только выбралась на мороз из Севкиной «Победы» и разглядела самого водителя. И ещё сразу после того, как в первый раз сыграла с ним в ладошки в мастерской своего жижинского друга, художника Юлика Шварца. А потом просто ждала своего часа. Те же самые семь лет. И дождалась.
Тогда она соврала Таисии Леонтьевне. Ни в какой театр они не пошли, не было никакого предсезонного прогона и никакой генералки. Первый раз Ницца позвонила бабушке уже от Севы, из его квартиры на Чистопрудном бульваре. Позвонила не для того, чтобы успокоить её, а больше для того, чтобы этот разговор слышал Сева. Между ними ещё не было ничего, но уже оба знали, что будет. Очень скоро. Сегодня. Каждый знал, но между собой это не обсуждали. Сначала слушали музыку, потом Ницца играла из «Времен года» Чайковского. Она играла, а он слушал. И пил чай. И она пила, когда устраивала себе переменку. И снова играла. По памяти, без нот. А около двенадцати набрала бабушку в Кривоарбатском и сказала то, что сказала. Что не вернётся ночевать. И чтобы Сева это слышал. И чтобы всё оказалось необратимым.
— Тебе не страшно? — спросил он и обнял Ниццу, притянув к себе.
— Мне наплевать на страх, потому что он у нас с тобой один на двоих, — ответила она. — Это наш с тобой страх, только наш, и ничей больше. И если ты мой, то на всё остальное мне тоже наплевать. Даже если это кому-то не нравится. Вот и весь страх… Я тебя так долго ждала, что отучилась бояться, я свой страх давно съела.
— А если окажется, что я хуже, чем ты думаешь? Чем тот Сева, которого ты себе придумала… Который катал тебя, маленькую девочку, на машине и водил на каток, — спросил он, не отпуская её от себя. — Что тогда?
От неё пахло августовскими яблоками из ничейного жижинского сада, и Сева вдруг реально ощутил, вспомнил тот далёкий волнующий аромат и то, как она, его Ницца, ребёнком носилась в том саду, натыкаясь на многолетние стволы, убегая от него, а он глуповато растопыривал руки, делая вид, что не может её поймать, и молодой ещё Ирод, путаясь у них под ногами, пытался игриво и небольно ухватить Ниццу за голую лодыжку, но это ему никак не удавалось, и тогда он жалобно, по-собачьи страстно, подвизгивал от получившейся неудачи…