Комбат
Шрифт:
Старик резко размахнул дверь. Он задыхался от обиды, ярости, злости. Взъерошенный, со сжатыми кулаками, он двинулся на Марью, крича одно только слово:
— Ведьма!.. Ведьма!.. Ведьма!..
— Папа! Папа! — попыталась остановить и удержать его Александра, но он был вне себя и выбежал за Марьей в сени, потом на улицу, все крича:
— Ведьма! Ведьма!
Люди сбежались на этот крик, насилу увели его домой. Александра поскорей проводила всех, но и, оставшись одна, долго не могла успокоить-его. Голос ее и выражение лица были такими же, как будто она уговаривала зашедшегося от слез ребенка.
— Ну успокойся, успокойся… Ну какое нам до
— Я ли добра им не делал? — старик горестно покачал головой. — Поди-ка узнай вот человека.
— Наплевать на нее, — ответила Александра так равнодушно, что он понял: ей действительно на это наплевать.
«Учат, учат меня, а все не научат, — думал он. — Уж я ли добра ей не делал? Забыла, как дом ставили? Денег на стройку нет, и жить негде? Так ко мне пришли — помоги, дедушка Иван! Помог, сделал, ничего ведь и не спросил за это. В гости приводила, уверяла — ты у нас самый первый гость! А ребята, пока малы были, кто с ними нянчился? „Пригляни, дедушка Иван, а уж я это не забуду“. А теперь из своего дома выгнать, не дать помереть на своей печке! Как собаку — вон и все! Сколько ведь зла в человеке! Откуда оно берется? Только себе все, только себе, а на другого наплевать. А как на тебя вот все по разику плюнут, так не отмоешься вовек. Хоть бы вспомнила что».
Вся радость жизни дедушки Ивана была в сознании и ощущении того, что рядом много сердечных людей. И он копил и приумножал свое богатство. И как всякий богач был жаден — каждую крупицу из своих сокровищ отрывал с болью.
Как это случилось, что он не видел раньше того, что в Марье оказалось теперь? Этот вопрос: «Как я не видел?» — возникал перед ним каждый раз, когда он обманывался в человеке, и никогда он не мог ответить на него. Он думал: «Как я мог верить этому человеку, полагаться на него, делать ему добро?» — и забывал в разочаровании, что иначе вообще не мог поступать. И теперь, как всегда в таких случаях, он утешился тем только, что подумал: «Ну и наплевать на нее… Наплевать… О стоящем бы человеке думать». И хотя горечь не покидала его обычно долго, но никогда больше не приходило желание протянуть руку обманувшему его доброту человеку.
Всхлипнула Светланка. Это сонное всхлипывание, испуганное, словно просящее сберечь от чего-то тяжелого, надвинувшегося на нее во сне, вмиг овладело мыслями старика. Он сразу сел, свесил ноги с печи, намереваясь слезать, бежать к внучке. Но Александра, как всегда, опередила его.
— Что с тобой, доченька? Что ты? — подбежав, зашептала испуганно.
Слышно было, как взяла дочь на руки, стала качать. Светланка постонала во сне и успокоилась. Впервые сегодня со Светланкой было такое, и старик понял, что это следствие недоедания. Поняла, видно, и Александра. Сдерживаемый ее плач донесся до старика.
— О-о-о-й, о-о-й, о-о-о-й! — доносилось до него, и вся горечь этого тихого плача, заключенного в болезненном дрожании звука «о-о-о!» захватила и его. Не было никакой мысли, кроме одной боли за внуков и за сноху. Он опрокинулся на подстилку и лежал, не чувствуя своих слез. Это рвущее все его существо чувство копилось и раньше, и весь сегодняшний день и обрушилось на него сейчас с такою силой оттого только, что дан ему был последний толчок. Снежные лавины в горах копятся месяцами, чтобы обрушиться потом от одного только звука голоса. Копившиеся все эти месяцы переживания вдруг прорвало теперь. Он дрожал, придавленно дышал, хватался рукою за грудь, и
Когда чуть поуспокоился, подумал: «Вот ведь что переносить приходится…»
Еще какое-то время сознанье боли этой терзало и мучило его. Потом и этот горький осадок пережитого только что помаленьку-помаленьку делался не так властен над ним, и он смог спросить себя: «Как жить дальше-то?» Смолоду, когда многое в жизни было ему новым, в трудные моменты такой вопрос возникал у него иногда от растерянности, иногда от отчаяния. И теперь было не сладко, но опыт прожитого помог обдумать: что же нужно делать?
Утром, когда поуправились у печи, он сказал Александре:
— Сядем-ка, поговорим.
Александра, измаянная за эти дни, осунувшаяся, с лицом, на котором горе расписалось придавленностью взгляда и скорбною складкой губ, как-то безразлично посмотрела на него и покорно опустилась на скамью рядом с ним.
Он заговорил особенно душевно, проникновенно, ласково, стараясь не только словом, а и взглядом и тоном отогреть ее, вернуть ей веру в себя, а значит, и силы для нелегкой жизни, что предстояла теперь.
— Уж это что и говорить, Сашенька, — с любовью глядя ей в лицо, начал он, — соленого до слез всем хватить придется… Такое уж время пришло. А что делать-то — надо переживать. Не одним нам, всем солоно. Зачем так-то руки опускать? Э-э-э, голубушка ты моя, жизнь прожить — не поле перейти, всяко наживешься… Ты-то, поди, не помнишь, а в гражданскую-то войну, потом в двадцать втором, кажись, годе какая голодуха была — беда! И теперь надо переживать. Мы-то хоть понимаем— нету, и взять негде, а ребятишкам тяжелее! Они видят: в подполье картошка есть, а дают по выдаче. И упрекнуть нас могут. Какое их понятие, знамо дело, невелико. Так и это нам с тобой надо перенести.
Сначала она слушала и не слушала — не поймешь, потом взглянула на него, и во взгляде ее обозначился интерес к тому, что он говорил. «Вот и ладно, и хорошо!»— обрадовался он. Она чаще и чаще стала поглядывать на него, взгляд ее стал живее, живее, и наконец она сказала:
— И верно, что уж я так-то?..
— Вот я и говорю! — воскликнул он. — Не надо так-то, только себе хуже, а делу без пользы. Главное в жизни — крылья не ронять.
Давно не был он у дочери, думалось, и у нее, может, так же вот сердце мечется, а успокоить некому. На другое утро он сказал Александре:
— К Симе схожу сегодня.
Во взгляде Александры после этих слов он прочел все, что она подумала и хотела бы ему сказать, но сдерживалась. Она подумала, что он идет к дочери, может, переговорить о том, возьмет она его к себе или нет.
— Что же я тебя гоню, что ли? — мгновенно выразилось в ее лице и взгляде.
— Проведать надо, — пояснил он, и она успокоилась, попросила только:
— Погоди, я к бригадирше схожу, — отпрошусь.
Пока она ходила, он надел «гостевую», как он называл, одежду. Синюю сатиновую рубаху, с шелковым черным поясом с кистями, и черные суконные брюки. Были у него и черные, не подшитые еще валенки, и теплая заячья шапка, и хоть старинная, но хорошо сбереженная овчинная шуба, покрытая синим сукном. Когда посмотрелся в зеркало в этой одежде, остался доволен собой. Морщин, конечно, поприбавилось в этом году, и лоб стал казаться больше, но особенных перемен не произошло. Только в глазах, прежде лучистых и всегда спокойных, стала сейчас преобладать суровость. «Это ничего, — подумал он. — Ничего. Не испугаются».