Комбат
Шрифт:
— Договорились на два дня, — вернувшись, сказала Александра.
— Ну и слава богу, и хватит.
— Куда же ты так-то? — и удивленно, и обиженно проговорила Александра, видя, что он собрался идти. — Погоди.
Она вышла в сени и вернулась, держа в руке что-то завернутое в бумажку.
Когда он взял сверток, пальцами ощутил подушечки карамели. Он глядел на нее, подбирая слова, не в силах выразить чувства благодарности. Сноха поняла его и не дала выговорить эти слова, проговорив:
— Ладно уж, чего там… Когда ждать-то?
— Завтра ввечеру…
Дочь его уже двадцать пять лет как
«Поди, в чем были, в том и остались», — видя, что дома сгорели до обуглившихся развалин, думал он, вспомнив, что жили тут тоже солдатки с ребятишками. В другой деревне он зашел передохнуть к знакомым.
«…Так ведь что жизнь-то? — отвечая на его вопрос, сказала хозяйка. — До лета бы дотянуть, а там как-нибудь. Коровы пойдут пастись, надоят побольше, в огороде что подрастет, да и по полям можно походить, колосьев поискать…».
В этой дороге он впервые за последние месяцы взглянул на мир и увидел, что все живут тем же и так же, что и они…
До Кубасова добрался к вечеру. Внуки встречали его. Никогда почти не предупреждал, что придет, но, когда подходил к Кубасову, внучата обязательно были на этой дороге, и издали еще слышал радостный крик Егорки. Мити, Лены, Нины, Зои, а раньше Феди и Вали:
— Дедушка идет!
Кто первый видел, тот и кричал, и потом спорили, кто его увидел первый. Сейчас тоже встретил его этот крик, и тоже понеслись навстречу ликующие внучата. Они облепили его, смеющиеся и радостные, и он, целуя их, оглядывая внимательно, взволнованный, говорил только:
— Гляди-ка, какой ты большой стал, Митюшка, а! Батюшки, батюшки, Ленушка, да что это с тобой делается? И не узнать, как выросла!
Он каждому сказал это, каждого приласкал, потом полез в карман и достал гостинец. Всем было положено по две ландринины, и радости ребятишек не было предела и от подарка, и оттого, что принес его дедушка. От внучат узнал, что Сима дома, ясно было, что не видеть его не могла, но не вышла навстречу. Он настороженно, уязвленный, отметил это и вошел в сени. Когда, отряхнув валенки, открыл дверь, выбранился про себя: «Тьфу, старый дурак». Серафима с Валей торопливо прибирали в доме, чтобы он не увидел беспорядка. В углу лежала куча зеленых, отрепанных, точно отечных от мороза листьев капусты. Он понял, что собраны они были, наверное, недавно, после уборки колхозной капусты. Свою убирали раньше, и не морозили так. Наверное, они выбирались из-под снега, потому
«Что бы подождать маленько на улице?» — ругал он себя.
— Вот еще возимся все нынче, — стоя посреди избы с веником в руках, извиняясь, проговорила Серафима.
— Да что уж я?.. Полно вам переживать-то… — обиделся он.
— Ну как же… — проговорила Серафима, подходя к нему. Поцеловались. Дочь стала помогать ему раздеться, и он подчинился ей, зная, что перечить бесполезно. Когда дочь стала снимать с него шубу, дернула как-то неосторожно, и он не удержался, покачнулся. Оба испугались этого.
— Ты бы хоть передал с кем, так я бы лошадь выпросила, привезла, — сказала она, и старик понял, что ничего скрыть от дочери не удалось. Но он не хотел, чтобы дочь слишком забеспокоилась, и, бодрясь, сказал:
— А я, знаешь ли, пришел хоть бы что.
Она укоризненно посмотрела на него и захлопотала, послав куда-то Валю.
— Куда ты ее гонишь еще? — запротестовал было он, но Серафима заявила:
— Уж ты сиди знай. Я к вам прихожу — не больно слушаете, а делаете, как надо, и я сделаю, как мне надо.
Не хотелось обременять дочь хлопотами — не гостить пришел, но возразить было нечего, и, сев на лавку, он стал ждать, когда они кончат возиться у печи. Старик с удовольствием смотрел на дочь. Сорок пять ей сошлось по весне, а ни единой морщинки на лице, румянешенька. Волосы черные, глаза и брови тоже черные, как у покойницы матери… Пока разговаривал с внуками, что-то жарилось на шестке, гремела посуда, дочь с внучкой бегали туда-сюда. На стол поставили и картошку жареную, и капусту, и хлеба, двоим не съесть, и чекушечку, и грибы соленые. Если бы не жадные взгляды внучат, можно думать — живут ничего еще.
— Ну что вы торчите тут, в рот глядите? Дайте ему поесть! — прикрикнула на детей Серафима, и они сейчас же вышли. Но ему не елось и не пилось…
— Да брось ты все… На них глядеть, так хоть сам совсем не ешь… Ешь знай, — поняв, сказала Серафима.
— А я и ничего… Я ведь наелся. Кого мне тут стесняться-то? Было время — ел, а теперь уж отошло все…
Поверила ли, нет ли, но больше не заставляла налегать на еду, унесла все на кухню, и он слышал, как внуки, стуча ложками, расправились с приготовленным ему угощеньем. Он достал аккуратно завернутые в тряпочку письма сына и подал их дочери.
— На-ка, вот, почитай.
Она читала, по-бабьи всхлипывая, не отирая катившихся из глаз слез о брате, с которым и ничего не случилось, но который был на войне, «ходил под смертью», как говорили про мужей, сыновей, отцов. Потом достала письма мужа и сына и стала читать их. В тех местах, где особенно трогало ее написанное, губы ее начинали дрожать, и она прерывала чтение. Эти строки трогали и старика.
«…А как идешь да глядишь на ребятишек, что уходят с матерями от фашиста, так и вспомнишь своих. Вчера подошел ко мне один, как Федюшка наш, и глядит, ничего не говорит. А я вижу, что ему есть охота, все и отдал…».