Комбат
Шрифт:
— Да, а вон в чугуне, — проговорил Павлушка, словно уличив его в бесчестье.
Старик глянул в чугунок и увидел, что на дне оставлена картошка. Он понял, что это была доля ему, и рассердился на сноху.
«До еды ли теперь? И надо же было!»
Разделил свою долю картошки всем поровну, они быстро управились с ней, и он, не говоря больше ничего, убрал со стола. До обеда он занимал их разными забавами, но это помогало плохо.
— Пошли обедать, а? — то и дело просила Светланка.
— Немножечко дай, деда, мы маме не
— Мать бояться? Что вы? Нету ведь, нету… — снова и снова толковал он.
То в одной, то в другой избе слышался плач — приходили похоронные.
Плохие вести были и с фронта. От горя, казалось, вот-вот лопнет все внутри, оборвется… и крышка. И вдруг произошло то, о чем уж и думать не думали. В самый октябрьский праздник (только для такого дня получше пообедали) влетела в дом беженка-учительница и, не здороваясь, закричала с порога:
— Парад был, дедушка! Бегала, по радио слушала, был!
Она подлетела к нему, обвила ему руками шею и исцеловала все лицо, смеясь, плача и приговаривая — Был, дедушка, был… Был ведь!
Он по-молодому вскочил с лавки и закричал:
— А я что тебе говорил? Что я говорил? Они хоть и рядом, а наши тьфу на них и все! Вот оно как! То-то, супостаты; берегитесь теперича! Теперича мы силу-то подкопили, узнаете, почем сотня гребешки! А как же? Не будь силы, того бы не сделали! Я что тебе говорил?
— Говорил, дедушка, говорил, миленький, говорил… — сияющая, обновленная вся, воскликнула она и, чмокнув его еще, выскочила на улицу.
Мало ли на его веку было праздников, веселых, полных довольства, но ни один не приносил такой радости, как этот Октябрьский праздник! Радость была так велика, так значительна, так облегчающа, что он не мог сидеть дома — весь остаток дня был с людьми и всем говорил:
— Теперича уж, ясное дело, — наша стала брать, а то бы не до прежнего было. Уж это что и говорить! Теперь немцу крышка!
И хотя жизнь снова пошла по-старому, но люди ободрились. Дедушка Иван чувствовал, что слабеет с каждым днем, но это не пугало его. «Не до жиру, быть бы живу, — бодрил себя. — Ничего, переживем! Переживали всякое, да не пропали. Вон, бывало, что в гражданскую-то делалось! Не то ели, да и не всяк день, да снесли. Снесу и теперь. Ребятишки — главное дело».
Он снова был с ними постоянно и знал о них все. Нелегко было слушать их. Но не легче было и их молчание. Особенно угнетало его, когда они сидели молча в своей половине, точно поминки по своему детству справляли. Зима пристигла, а в работе да в заботах нынешних не успелось вовремя подшить валенки, и теперь он занимался этим. Так-то вот сидел, пришивал подошву, поглядывая на дверь пятистенка, где точно уснули внуки (до того было тихо у них), и уж хотел встать, чтобы идти развлечь их, но услышал голос Ванюшки:
— Ладно, я сказку расскажу.
— Ладно, — согласилась Наташа.
— В некотором
Дальше он не слушал, не мог. Все перепуталось в голове. Он изнемог, забрался на печь, задернув занавеску. Возня, шепот и шум снова опамятовали его.
— Нету, — услышал он голос Андрюшки.
— Может, на печке, — предостерег шепотом Ванюшка.
— Днем он туда не прячется, — возразил Андрюшка.
Это сразу убедило всех, что деда нет и они приступили к делу — начали шарить по полкам, столам, в горке. Они искали еды, но ее нигде не было.
«Глупые вы, глупые…» — подумал он и окрикнул их:
— Ребята!
Все замерли. Он отдернул занавеску и, увидев их испуганные лица, улыбнулся и поманил их к себе. Они знали от него только добро, но тут не сразу двинулись с места.
— Идите-ка, чего дам-то.
Виновато, робко подошли к печке и остановились кучкой. Он достал из кармана свою завернутую в тряпочку долю хлеба и подал ребятам.
— А ты чего? — спросил Ванюшка.
— А я не хочу. Разделите.
Они переглянулись, точно спрашивая друг друга — как это не хотеть?
— Ешьте, ешьте, я ведь не маленький, хотел бы, так ел.
Это убедило их, и хлеб моментально исчез.
В другой раз слышал, как Ванюшка утешал братьев и сестер:
— На то лето пойду пасти. Пастухи много получают и хлеба, и всего. Их досыта кормят. И у нас будет всего досыта…
От всего этого хоть вой… Но дети есть дети, и спрос с них, и суд им свой. Другое дело взрослые… И с ними творилось неладное. Возвращался вечером от Татьяны, к которой ходил за варом смолить дратву, и хотел было уже открыть дверь в дом, и за скобу взялся, но услышал такое, что сразу прирос к месту. Говорила Марья, видно, не на шутку взявшаяся руководить Александрой в теперешней жизни.
— А я вот что скажу — у тебя своя семья, и свекру скажи: пожил — хватит! Пока можно было, держали, а теперь пусть к дочке идет. Теперь всякому до себя. Честен больно, к черту его, с честностью-то. Нет бы о детях подумал, не маялись бы теперь. Чего ему стоило зерна принести?
— Нет… нет, нет! — проговорила Александра так, что старику показалось — он видит, как она отшатнулась, видит ее испуганное лицо. — Что ты говоришь?!.
— А то и говорю, что сам, кажись, должен бы понять. Не понимает — скажи.
Его, как огнем, палили эти слова, но он ждал, что ответит Александра.
— Ты мне больше этого не говори! — опамятовавшись и, видно, только теперь осмысля по-настоящему, что ей советуют, обозлилась Александра. — И не учи. Сама знаю, что мне делать. Сама жить буду, без твоих советов.