Компас
Шрифт:
Разумеется, тогда я не мог знать об одной его слабости – слабости Фожье, которой предстояло перерасти в страшный порок, – лишь спустя многие годы, в Тегеране, я обнаружил то, что скрывалось за этой маской беззаботного обольстителя, – неизбывную тоску и глухое безумие одинокого завсегдатая злачных мест.
Именно ему – Фожье – я обязан первой выкуренной трубкой опиума; эту страсть и способ курения он вывез из своего первого путешествия в Иран. Курить опиум в Стамбуле… это казалось мне каким-то устаревшим занятием, блажью востоковеда, но именно по этой причине я, никогда в жизни не имевший дела с запрещенными наркотиками и далекий от всяческих пороков, позволил ему соблазнить себя этим зельем, испытывая при этом волнение, даже боязнь, но боязнь наслаждения, боязнь ребенка нарушить запрет взрослых, а не страх взрослых перед угрозой смерти. Опиум в наших представлениях прочно ассоциировался с Дальним Востоком, с цветными картинками, на которых китайцы с трубками валялись на циновках в притонах, и мы почти забыли, что его курят повсюду, от Фив до Тегерана, не говоря уж о Дамаске; этот факт, как мне казалось, также помог справиться с боязнью: курение в Стамбуле или Тегеране означало хотя бы частичное приобщение к местному колориту, к восточной реальности, мало нам известной, которую колониальные клише вдобавок еще и исказили. Опиум был и остается традицией в Иране, где терьяки исчисляются тысячами; на каждом шагу встречаешь иссохших стариков, агрессивных, бешено жестикулирующих безумцев, которые приходят в себя лишь после того, как выкурят первую сегодняшнюю трубку или растворят в чае остатки смолы из вчерашней; вот тогда они вновь обретают мудрость и спокойствие и, завернувшись в свои плотные бурнусы, рассаживаются вокруг жаровни, чтобы достать из нее тлеющий уголек и раскурить свою бафур [138] , а заодно согреть душу и старые кости. Фожье рассказывал
138
Бафур (тур.) – глиняная трубка для курения опиума.
139
Пьер Жюль Теофиль Готье (1811–1872) – французский поэт и критик романтической школы.
140
Шарль Пьер Бодлер (1821–1867) – французский поэт, критик, эссеист и переводчик; основоположник эстетики декаданса и символизма.
141
…в своей нескончаемой агонии. – В последние годы жизни Генрих Гейне был прикован к постели, которую с горькой иронией называл «матрасной могилой».
142
Йорг Фаузер (р. 1944) – немецкий писатель, сценарист и актер.
143
Уильям Сьюард Берроуз (1914–1997) – известный американский писатель, один из ключевых представителей бит-поколения.
В нашем же случае подготовка проводилась, как разъяснил Фожье, «по-ирански», в чем я и убедился впоследствии, сравнив его манипуляции с иранскими и оценив то тщание, с каким он относился к этому ритуалу, чем поставил меня в тупик: он вовсе не выглядел опиоманом или, по крайней мере, не выказывал никаких симптомов, которые обычно приписывают наркоманам, – заторможенность, худоба, вспыльчивость, рассеянное внимание, – тем не менее он проявил большое мастерство в подготовке процесса, с учетом раздобытого им вещества (не знаю, был ли это опиум-сырец или перебродивший), и в подборе бафур – иранской курительной трубки с массивной глиняной головкой, которая постепенно разогревалась в маленькой жаровне; оконные шторы были плотно задернуты, точно как сейчас задернуты мои тяжелые шторы из алеппского шелка, красные с золотым восточным орнаментом, уже поблекшие от скудного венского света; в Стамбуле приходилось вот так же отгораживаться от Босфора, чтобы нас не увидели соседи, хотя мы не очень-то и рисковали; гораздо больше мы рисковали бы в Тегеране: иранский режим объявил борьбу наркотикам, Хранители республики вступали в настоящие сражения с контрабандистами на востоке страны, а для тех, кто сомневался в реальности этой борьбы, судьи Исламской республики устроили в 2001 году, накануне Навруза – иранского Нового года, когда я только-только приехал туда, – зрелище невиданной жестокости и распространили снимки по всему миру: это была казнь пяти наркоторговцев, в том числе молодой женщины лет тридцати, повешенных на стрелах автокранов; их тела легонько раскачивались на веревках, глаза были завязаны, ноги судорожно дергались, пока не наступила смерть; женщину звали Фариба, длинная черная чадра – чадор, – которую раздувал ветер, уподобляла ее какой-то жуткой птице, злосчастному ворону, грозившему зрителям своими крыльями, и мне хотелось надеяться, что это предсмертное проклятие обрушится на озверелую толпу, оравшую лозунги и жадно глядевшую, как эти пятеро бедолаг уходят в мир иной, и обречет их всех – мужчин, женщин и детей – на самые страшные муки. Эта жуткая картина еще долго преследовала меня: она, по крайней мере, напоминала, что, несмотря на все красоты Ирана, мы находимся в проклятой стране, где царят несчастья и смерть, где все, вплоть до мака – цветка мучеников, окрашено в цвет крови. Мы старались забыть все это, отвлечься музыкой и поэзией – ведь жить-то надо! – подражая самим иранцам, владеющим, как известно, искусством забвения: молодежь курила опиум, смешанный с табаком, или травилась героином, – все эти зелья стоили сущие гроши, даже в местной валюте; несмотря на усилия мулл и показательные казни, незанятость молодых приняла такие размеры, что они поневоле искали утешения в наркоте, тусовках и разврате, как об этом и написала Сара в предисловии к своей диссертации.
Фожье анализировал эту безнадежную ситуацию как специалист – так энтомолог бесстрастно исследует гибнущих насекомых, – заодно приобщаясь к самым гнусным порокам, словно они были заразны; его грызла какая-то яростная тоска, нечто вроде душевной чахотки, которую он лечил – как профессор Лаэннек [144] свои легкие – лошадиными дозами наркотиков. Моя первая опиумная трубка побратала меня с Новалисом [145] , Берлиозом, Ницше и Траклем [146] ; я проник в избранный круг тех, кто испил волшебный эликсир, подобный тому, который Елена некогда поднесла Телемаху [147] , чтобы он забыл о своей скорби: «И тогда Елене, дочери Зевса, явилась другая мысль, и в сей же час добавила она в вино, которое они пили, настой непентес [148] , что исцеляет от боли и дарует забвение от печалей. Тот, кто выпил этот настой, уже не мог проливать слезы в сей день, даже если бы умерли его мать и отец, даже если бы у него на глазах пронзили мечом его брата или любимого сына. Дочь Зевса бережно хранила это зелье, полученное из рук Полидамны [149] , супруги Фоона, в Египте, плодородной земле, где произрастает множество бальзамических трав, одни целительные, другие смертоносные. В той земле все лекари – искуснейшие из людей, ибо происходят из рода Пэонова…» – и это сущая правда, ибо опиум прогоняет всякую печаль, всякую тяготу, моральную или физическую, исцеляя на время самые потаенные боли, вплоть до ощущения быстротечности времени: он вызывает сбой в сознании, открывает вам иной путь, внушает уверенность в том, что вы коснулись вечности, шагнули за пределы человеческой жизни, преодолев тоскливое сознание неизбежности ее конца. Телемах ощущает оба опьянения – то, что навеяно созерцанием лица Елены, и то, что подарил ему непентес; да и сам я однажды, будучи в Иране и куря опиум в обществе Сары, тогда как она сама не питала склонности к наркотикам, ни к легким, ни к тяжелым, испытал счастье чистого наслаждения ее красотой: серый дым изгнал из моего рассудка всякое желание обладать ею, а заодно и чувство уныния, и боль одиночества: я воочию видел ее, она сияла, как луна, опиум не подавлял мои чувства, но делал их возвышенными, безразличными к объекту желаний, и это лишь одно из противоречивых свойств волшебного зелья, которое, обостряя сознание и ощущения, освобождает человека от него самого и погружает в великое спокойствие вечности.
144
Рене Теофиль Гиацинт Лаэннек (1781–1826) – французский врач и анатом, основоположник клинико-анатомического метода диагностики, изобретатель стетоскопа.
145
Новалис (псевдоним барона Фридриха фон Гарденберга) – немецкий писатель-романтик.
146
Георг
147
Телемах (также Телемак) – в греческой мифологии сын легендарного царя Итаки Одиссея и Пенелопы, один из главных персонажей поэмы Гомера «Одиссея», упомянут также в «Илиаде» (II, 260).
148
Непентес – зелье, трава забвения, в древнегреческой мифологии и литературе – происходящее из Египта лекарство от грусти, своего рода средство, чтобы забыть о горестях.
149
Полидамна – по преданию, жена египетского царя Тона, у которого нашли приют Менелай и Елена во время своих скитаний после взятия и разрушения Трои.
Фожье предупредил меня, что один из многочисленных алкалоидов, входящих в состав опиума, обладает свойством вызывать тошноту, отчего первые опыты курения могут сопровождаться сильной рвотой, однако в моем случае ничего подобного не произошло, – единственным побочным эффектом, если не считать странных эротических видений в легендарных гаремах, стал благодетельный запор – второе преимущество макового зелья для путешественников, вечно страдающих более или менее хроническими кишечными расстройствами, постоянными спутниками, вкупе с амёбиазом и глистами, тех, кто странствует по вечному Востоку, хотя они редко вспоминают об этом впоследствии.
Не знаю, почему опиум ныне начисто отсутствует в европейских аптеках: я ужасно рассмешил своего врача, попросив у него рецепт, а ведь ему известно, что я серьезно отношусь к своей болезни, что я послушный пациент и не стану злоупотреблять этой панацеей, если ею вообще можно (хотя это, конечно, большая опасность) не злоупотреблять; Фожье, желая развеять мои последние страхи, уверял, что от одной-двух трубок в неделю зависимость возникнуть не может. Мне ясно помнятся все его жесты во время подготовки трубки – ее глиняная головка уже разогрелась на тлеющих углях, – он резал затвердевший черный комок опиума на маленькие кусочки, размягчал их, поднося к жаровне, затем брал теплую трубку, чей полированный чубук, окольцованный латунью, напоминал гобой или флейту, только без трости и дырочек, зато с позолоченным мундштуком, сжимал его губами, потом осторожно доставал щипцами из жаровни горячий уголек и прижимал его к верхней части трубки; вдыхаемый им воздух раскалял уголек докрасна, по его лицу скользили бронзовые отсветы, он прикрывал глаза (тем временем опиум таял, противно потрескивая), затем, через несколько секунд, выдыхал легкое облачко дыма – излишек, который не приняли его легкие; это был выдох удовольствия, это был античный флейтист, играющий в мягкой полутьме, и запах расплавленного опиума (терпкий, едкий, сладковатый) заполнял собой вечернюю полутьму.
У меня тревожно бьется сердце, мне страшно, я боязливо прикидываю, в ожидании своей очереди, как подействует на меня эта черная смола, я ведь еще никогда ничего не курил, кроме разве травки в лицее: а вдруг меня одолеет кашель, или стошнит, или я потеряю сознание? Но тут Фожье выдает одну из своих кошмарных сентенций: «Борделя чураться – ни с кем не спознаться!» – и протягивает мне трубку, не выпуская ее, однако, из правой руки, я поддерживаю ее своей левой, нагибаюсь – латунный мундштук еще теплый – и различаю вкус опиума, сперва еле различимый, затем, когда я втягиваю в себя воздух, а Фожье подносит к жерлу тлеющий уголек, жар которого я чувствую щекой – неожиданно сильный, еще более сильный, такой сильный, что я уже не ощущаю своих легких; меня поражает почти водянистая нежность этого дыма, та легкость, с которой я его глотаю, даже если при этом, к великому своему стыду, больше ровно ничего не чувствую, вот только куда подевался мой дыхательный аппарат, вместо него внутри что-то смутно чернеет, как будто мои легкие кто-то закрасил черным карандашом. Я перевожу дыхание. Фожье внимательно следит за мной, в его застывшей улыбке тревога, он заботливо спрашивает: «Ну как?» Я изображаю на лице вдохновение, я жду, я слушаю. Слушаю себя, ищу в себе новые ритмы, новые акценты, пытаюсь уследить за собственным преображением, напрягаю внимание, мне ужасно хочется закрыть глаза, хочется улыбнуться, и я улыбаюсь, я мог бы даже расхохотаться, но я счастлив уже оттого, что улыбаюсь, ибо чувствую вокруг себя Стамбул, слышу его, не видя, и это счастье – очень простое счастье, нет, очень сложное счастье, которое воцаряется здесь и сейчас, не ожидая ничего другого, кроме абсолютного совершенства застывшего мгновения, бесконечного мгновения, и тут-то я понимаю, что вот оно – подействовало!
Я наблюдаю, как Фожье выковыривает иглой опийную смолку.
Жаровня меркнет, становится серой; угли мало-помалу остывают и покрываются золой; скоро придется сдувать ее, чтобы освободить их от этой мертвой кожи и оживить, если еще не слишком поздно, огонь, который в них живет. Я слушаю воображаемую музыку на неведомом инструменте, воспоминание о прожитом дне; это фортепиано Листа, это он играет перед султаном. Если бы я посмел, то спросил бы у Фожье: как вы думаете, что мог играть Лист во дворце Чераган в 1847 году, перед всем двором и теми высокопоставленными иностранцами, какие жили тогда в османской столице? И был ли султан Абдул-Меджид таким же меломаном, каким станет позже его брат Абдул-Азиз, первый вагнерианец Востока? Разумеется, Венгерские рапсодии и уж наверняка «Большой хроматический галоп», который он так часто исполнял по всей Европе, вплоть до России. Ну, еще, может быть, как и всюду, импровизировал на местную тему, связанную с Венгерскими рапсодиями. Интересно, а Лист курил опиум? Вот Берлиоз точно курил.
Фожье уминает очередной шарик черной пасты в жерле трубки.
А я безмятежно упиваюсь все той же неземной мелодией, гляжу с высоты на этих людей, на их души, что еще витают вокруг нас: кем был Лист, кем был Берлиоз, кем был Вагнер и все, кого они знали, – Мюссе, Ламартин, Нерваль, с их гигантским наследием – нотами, образами; мне одному виден четко различимый путь, связавший старика Хаммер-Пургшталя со всем этим миром путешественников, музыкантов, поэтов, связавший Бетховена с Бальзаком, Джеймсом Мориером, Гофмансталем, Штраусом и Малером, со сладковатыми дымками Стамбула и Тегерана; невозможно поверить, что опиум сопровождал меня на протяжении всех этих лет, что к его волшебному дару можно взывать, как к самому Господу Богу, – и разве не мечтал я о Саре, опьяняясь этим дурманом, испытывая долгое, как нынче вечером, долгое и глубокое желание, чистое, беспорочное, ибо оно не требует никакого удовлетворения, никакого завершения; вечное желание, нескончаемая эрекция без всякой конкретной цели – вот что рождает в нас опиум.
Он ведет нас во мраке.
Ференц Лист, красавец, прибывает в Константинополь из города Яссы – места кровавых еврейских погромов – через Галац [150] в конце мая 1847 года. Это конечный пункт его длинного турне: Лемберг [151] – Черновцы – Одесса – словом, все города Восточной Европы, где есть концертные залы, большие и маленькие, где есть знать, высокого полета и пониже. Он уже звезда, диковина, гений, его игра повергает мужчин в слезы, женщин в обморок; сегодня трудно даже поверить в его рассказ о триумфах; он покидает Берлин, и до последней пограничной станции его провожают пятьсот студентов на конях; он покидает Украину, и толпа юных девушек осыпает его розовыми лепестками. Никто лучше, чем он, не изучил Европу до самых ее отдаленных границ на западе или на востоке, от Бреста до Киева. Повсюду, от города к городу, его появление возбуждает самые невероятные слухи и сплетни: якобы тут он был арестован, там женился, здесь заболел; все с нетерпением ждут его приезда, и самое поразительное, что он всюду появляется только после прибытия своего эраровского рояля, такого же неутомимого, как он сам, – парижский мастер срочно высылает его пароходом или поездом, как только узнаёт место выступления своего прославленного представителя; так, 11 мая 1847 года газета «Журналь де Константинопль» публикует письмо, полученное от самого Себастьяна Эрара, возвещающее скорую доставку концертного рояля из красного дерева, самой современной модели, отправленного из Марселя 5 апреля. Значит, приедет Лист! Лист приезжает! Но тщетно я искал подробности его пребывания в Стамбуле, об этом почти ничего не было написано, если не считать упоминания о женщине, которая должна была сопровождать его в этой поездке:
150
Галац – город и порт на востоке Румынии, в устье Дуная, при впадении в Черное море.
151
Лемберг – немецкое название города Львова, официальное в австрийский и австро-венгерский периоды его истории (1772–1918).
Да еще эта бедняжка Мари Дюплесси [152] , которая умерла… Эта первая женщина, в которую я был влюблен, теперь похоронена бог знает на каком кладбище, на потребу могильных червей! Еще пятнадцать месяцев назад она говорила мне: «Я долго не проживу на свете; такой уж чудной я родилась на свет, что мне не суждено задержаться в этой жизни, я не умею ее вести и не смогу выдержать. Возьми меня, увези куда хочешь, я не стану тебе мешать, я ведь сплю целыми днями, зато по вечерам ты будешь водить меня в театры, а по ночам делай со мной что угодно». Тогда я обещал, что увезу ее в Константинополь, – это было единственное путешествие, какое я действительно мог ей предложить. И вот теперь она умерла…
152
Мари Дюплесси (1824–1847) – знаменитая французская куртизанка, послужившая Александру Дюма прототипом его «Дамы с камелиями». Первая парижская красавица, муза и возлюбленная Ференца Листа.