Конь Рыжий
Шрифт:
А было так…
С утра Меланья ушла в пригон стричь овец. Каждый год овец стригли, и все-таки они никак не могли привыкнуть к стрижке. Блеяли на весь пригон, кучились, тараща свои глупые глаза, и надо было каждую ловить, вязать по ногам, чтоб не брыкалась. День выдался морочный, и в пригоне было сумеречно. Повязав овцу, Меланья подстилала холщовое рядно, чтоб не грязнить шерсть, и, ловко орудуя острыми ножницами, стригла от зада к голове. Работала быстро, ни разу не поранив животное. Никто из мужчин, пожалуй, не мог бы соперничать с Меланьей на стрижке, как и
– Ой, мамка, чужачка у нас, Демку на руки взяла.
Манька в четыре годика научилась различать «чужачек», людей, не похожих на тополевцев.
Схватив Маньку за ручонку, Меланья поспешила в дом. Еще в сенях ударил в нос чуждый запах – духмяность буржуйская. Переступив порог, Меланья замерла. На табуретке сидела черноволосая гостья – белолицая, в кожаной распахнутой тужурке и шерстяной шали на плечах, в черной юбке и в хромовых сапожках, по союзкам испачканных грязью. На коленях у нее сидел Демка, и щеки у него отдулись – набил рот конфетами.
– Осподи! – ахнула Меланья. Она узнала чужачку – Евдокию Елизаровну. Ужли за Демушкой явилась?
– Что испугалась? – спросила гостья, вскинув на Меланью свои большие черные глаза. – Или не признала меня?
Меланью будто кто толкнул в спину – один миг, и она выхватила мальчонку из рук чужачки. Та удивилась:
– Что ты так? Парнишку-то испугала!
– Чаво тебе надыть? Чаво? – вздулась Меланья. – Живо мужиков кликну.
Мужиков, конечно, дома не было – но надо же припугнуть.
– Какая ты, ей-богу! Ну, позови мужиков. Кто у вас дома-то? Старик?
Меланья ни слова.
– Какая же ты дикая!
– Уходи, барыня. Чаво надыть? Ежли за Демкой – дык топор схвачу.
– Какие страсти-мордасти! Ну, схвати топор. Да себя не заруби. Ох, какая же ты пуганая! Тошно смотреть. Мужики-то дома или нет? Ну, что молчишь? Мне с ними поговорить надо.
– Не будут они говорить с тобой, – отсекла Меланья, чуть успокоившись. – Чо надо – сказывай, коль в дом без спросу явилась.
– У вас все со спросом! И в дом, и воды испить, а как погляжу – дикость и невежество! Ну да вот что. Если мужиков нету дома, не забудь передать старику… Как его?
– Прокопий Веденеевич.
– Да, да. Прокопий Веденеевич. – Помолчав минуту, что-то обдумывая, Евдокия Елизаровна скупо сообщила: – Скажи старику, что… Тимофея Прокопьевича казнили в городе. Шашками изрубили казаки. Так что… нету теперь Тимофея Прокопьевича. Просто не верится, что такой человек родился в этом страшном доме, – повела взглядом по избе.
Меланья ни слова, ни вздоха, как будто слова Евдокии Юсковой летели мимо ее сознания.
– Я видела его изрубленного шашками у тюремной стены; трудно было признать, до того изуродовали каратели.
– Ишь, как! – встрепенулась Меланья. – Как он был анчихрист, така и смерть пристигла. Да штоб поминки ему! Пущай в геенне жарится с нечистыми.
Евдокия быстро поднялась с табуретки, коротко и зло взглянув на Меланью, кинула, как грязью:
– Звери вы, вот что. Звери!
И с тем ушла…
Все это рассказала Меланья старику с пятое на десятое, по многу раз повторяясь, путаясь в словах чужачки, и особенно ей запомнился наряд Евдокии Юсковой – кожаная куртка с красивыми пуговками, шерстяная шаль с узорами.
– Красивющая-то, как с картинки сошла. В лице ни сумности, ни заботушки. А ведь убивица!
Старик сидел на корточках, выпятив горб, пошевеливал палкой огонь. Он еще не сообразил, как и что, а сердце захолонуло. Как будто росомаха когтями скребла за грудиной. Он никогда и ни с кем не говорил о сыне, Тимофее Прокопьевиче, но денно и нощно думал о нем, поминая в своих тайных молитвах. «Владычица небесная, мать пресвятая богородица, ужли то правда?» – ворочалась трудная мысль.
– Ежли в куски изрублен – как она признала? По шраму? Экое. И я бы не признал по шраму. Да и шрам-то одна невидимость. Ипеть – глаза. Мало ли у кого синие?
– Толды тоже похоронная была. А как он есть оборотень…
– Про оборотня не болтай! – оборвал старик невестку. – Никому не ведомо, кто под какой планидой круг жизни свершает. Мало ли бывает праведников, которые много лет рыло отворачивали от бога, опосля прозрели? И апостол Петр трижды за ночь отрекся от духовника свово, Христа-спасителя.
У Меланьи даже рот распахнулся от удивления. Вот те и на! Не сам ли старик заклятье наложил на Тимофея и предупредил, чтоб все называли его оборотнем, а теперь жалеет вроде.
Старик трудно дышал. Расстегнув ворот рубахи, сунул руку к сердцу. За грудиной скребло, тискало, давило, и на лбу старика выступила испарина.
– Аль худо, батюшка?
– Молчи. Подживи огонь. Шибче.
Меланья подбросила в огонь сушняка. Старик закрыл ладонью бороду, подставляя грудь теплу. Так вот что его мучило три недели сряду – ни сна, ни покоя. Как ночь, так к нему являлся Тимофей. И они начинали спорить, доказывая каждый свою правду-матку. Тимофей – безбожную, отец – тополевую, филаретовскую. А тут как-то во сне…
– Вроде сон был, али виденье, – бормотал старик. – Вижу, как теперь тебя, Тимофей в рубище пришел ко мне, а – молчит, молчит. Потом заржал Гнедко – с жеребцом схватился, и я вылез из стана. А жеребец-то, будто и не жеребец, облик человека вижу. Спужался. К чему бы так, думаю. А голос изнутри: «Се твой сын, Тимофей Прокопьевич, праведник, и знать ему дано». До сей поры в толк не могу взять, что и к чему примерещилось. Праведником назван, и все, дескать, дано знать ему.
Меланья почтительно помалкивала.