Конь Рыжий
Шрифт:
– Аминь, аминь, аминь!
Молились, молились…
Малюхонький Демка в холщовой рубашонке – будущий святой духовник Диомид, как начертал его судьбу Прокопий Веденеевич, продрогший до костей, стоял на коленях, истово молился и отбивал поклоны, когда ладонь старика гнула его к полу.
За свою коротенькую жизнь, не длиннее мышиного хвостика, с того дня, как кроха встал на ноги на восьмом месяце говорить начал, он успел отбить такую уйму поклонов, так много наложил крестов, что ему впору быть святым сейчас, а не тогда, когда он возрастет. Он научился лопотать молитвы: с
Пуще смертушки Демка боялся красной бороды – самого хозяина, Филимона Прокопьевича. Когда борода рычала и потчевала супонью на век будущий, приговаривая: «Не ташши кусок в пасть свою наперед всех, не пригубляй молоко допрежь сестры твоей», – да мало ли за что не попадало крохе Демке от красной бороды!
Старик сказал:
– Нонешнюю ночь, слушай, когда чады спать будут, в моленной зажги свечи у всех икон, как в большую службу, и всеношную молитву твори во здравие мое. Если услышишь стрельбу – пуще молись, и не робей токо. Полыхнет зарево – то будет гореть ревком, вертеп сатанинский. А ты молись, молись. Возликуем опосля. Ишшо скажу…
В ограде взлаял кобель, но не злобно, как на чужого, а с повизгиванием.
– Чаво он?
– Дык с цепи спущен. Носится по ограде.
– Калитка не стукнула?
– Не слышала.
– Господи прости, – перевел дух старик, – хоть бы свершилась праведная кара над еретиками! И в Таскиной, и в Таятах, и в Нижних Курятах пожар займется; огнь, огнь будет! Хоть бы…
Шаги, хрустящие по снегу у бани, шаркающие в предбаннике; у старика открылся рот и борода задралась кверху.
Распахнулась дверь, и вот она – красная борода лезет…
Меланья испуганно ойкнула – переступил порог Филимон. В дохе и шубе, глаза вытаращены, как фарфоровые блюдца, борода всклокочена.
– Моленьи устраиваете, сатаны треклятые! На погибель спровадил меня, сатано, не батюшка; рысаков волки сожрали! Таперича не будет того, грю. Сам спытай, как вшей, кормить в чике. Али в тюрьму уволокут, как контру супротив власти, какую завоевал пролетариат всемирный!
Старик до того был ошарашен словами Филимона, что, с трудом встав на онемевшие ноги, уставился на сына, как старый кот на кусок мяса в зубах собаки.
– И выродок на моленье? У, сатаны! В духовники сготавливаете, чтоб на шею мне ишшо одну гирю привешать. Ну, буде, батюшка! Конец тому. Бастую!
Прокопий Веденеевич только что собрался харкнуть в рожу «забастовщика», как снова послышались шаги в предбаннике и, согнувшись вдвое, с наганом в руке протиснулся в баню… Мамонт
Филимон торопливо посторонился; Головня посмотрел на каменку, под полок, где прели старые березовые веники, и, никого не обнаружив:
– Именем пролетарской революции вы арестованы, Прокопий Веденеевич. Па-анятно?
Ни слова в ответ: ненависть.
– Ну, пойдем, божий старец. Ждут тебя там Варфоломеюшка с Митрофанием. Восстание задумали поднять? Мало тебе еще, космач, смуты на деревне? Ты еще не сыт, старый мерин?
Меланья пристыла на коленях – крест наложить не в состоянии. Малый Демка хныкал, не понимая, что происходит и отчего мать не творит молитвы? Холод пробрал Демку до печенки – губы посинели. Сам старик до того пришиблен был внезапным арестом, что никак не мог вдеть руки в рукава шубы, слезы катились у него по щекам, теряясь в бороде.
Мамонт Головня поторапливал:
– Иди, иди, космач, не мешкай, – и наганом толкал в спину.
В дверях старик оглянулся на Филимона:
– Июда ты, Июда! От сего часа до скончания века проклинаю тя. Июда, поправший престол господний, и спасителя на Голгофу отправивший, Июда. Не я тебя породил – сатано отец твой, сучка рябиновая – мать твоя. Тьфу, тьфу, тьфу! Меланья проклинай Июду! И штоб…
– Иди, иди, пророк тополевый, – вытолкал Головня Прокопия из бани.
У Филимона от проклятий батюшки заурчало в брюхе, как будто в утробе бились камни, перекатываясь из кишки в кишку. Взмок. Сопрел.
Жареным запахло. Или так противно воняет деревянное масло в лампадке?
– Осподи, осподи, экое, а? Экое, а? – бормотал Филимон, топчась на одном месте.
– Июда, Июда, Июда! – шарахнулась Меланья, отползая на коленях в угол, под прикрытие соловецкой чудотворной иконы, и отвернулась к стене. – Июда, Июда!
– И ты ишшо, пропастина! – раздулся Филимон Прокопьевич. Мало того, что тятенька проклял, так еще и Меланья, на которую и плюнуть-то зазорно. – Праведницей почитаешь себя, сука, на иконы глаза вскидываешь, опосля молитв под отца и сына стелешься, падаль!
– Июда! Проклинаю Июду!
И вдруг тонюсенький голосок:
– Юда, Юда!
– И ты ишшо?! – Филимон Прокопьевич пхнул малого Демку валенком – чадо кувыркнулось, как туесок с капустой. – А, тварюги!..
Задыхаясь от злобы, Филимон налетел на Меланью, трахнул кулаком – в угол лбом бухнулась.
Забыл Филимон Прокопьевич, из башки вылетело, что в надворье пришел он не один, а с Головней, и с ними Тимофей, чрезвычайный комиссар из Петрограда…
– Околей, треклятая! Околей, сука!
Как-то сразу, в миг, в ушах взорвалась бомба – до того сильным был удар, отбросивший Филимона к стене. Слава богу, в дохе и шубе – мягко было падать. Но тем не кончилось. Сильные руки брата Тимофея схватили за шубу, подняли, и кувалда влипла в морду, расквасив нос и губы, – кровь брызнула.
– Тимоха! Тимофей Прокопыч! За ради Христа! Безвинный я! Безвинный! – хлюпал Филимон Прокопьевич, а брат утюжил его молча, без нравоучений. – Осподи, осподи! Ааа! Ааа!
Еще одним ударом Тимофей сбил Филимона и за воротник выволок из бани, ткнул носом в снег и вернулся.