Конь Рыжий
Шрифт:
Меланья притиснулась к лавке – лоб у нее был разбит, но она не чувствовала ни боли, ни потеков крови. Малый Демка карабкался к ней на колени, ревел, хватался за кофту, как лягушонок беспомощный. Она видела, как нечистый дух, Тимофей Прокопьевич, в белой каракулевой папахе, при шашке и при деревянной колодке у ремня, нещадно бил Июду Филимона; и утащил, не иначе, как в преисподнюю, как нечистый уволок под лед праведницу Лизаветушку. Нечистый со звездою во лбу вернулся за ней – погибель будет, погибель!..
– Свят, свят, свят! – забормотала Меланья; Демка все еще визжал и лез к ней; она его торкнула и
Демка и без того перепуганный, быстро встал на колени, и крестом себя, крестом, крестом.
– Изыди, изыди, изыди!.. – вопит мать.
Демка прерывающимся писком подвывает:
– Ыди, ыди, ыди! Сят, сят, сят!
Тимофей вспомнил себя таким же крохою, когда батюшка Прокопий Веденеевич повязал его божьим страхом, и он едва не испустил дух на молитвенных бдениях. Надо спасти от фанатиков ребенка! Они же его замучают до смерти!..
– Опомнись, Меланья. Или ты не узнала меня?
– Изыди, изыди, нечистый!.. Спаси нас… – И молитва, молитва.
– Оце… нас… еси…
Головенка кудрявая, шея тоненькая, длинная, и кресты, кресты, чтоб нечистый не утащил человечка величиною с лохмашку.
Тимофей видит, как трясется в ознобе худенькое тело перепуганного Демки, и мать на него не обращает внимания – от нечистой силы открещивается. Взял суконную шаль с лавочки, накрыл со спины Демку, неловко укутал и поднял на руки; нечистый-то да богом избранного Диомида взял на руки!.. Меланья затряслась, бормочет что-то непонятное, а нечистый спрашивает:
– Ты что же это, Меланья, в самом деле в гроб хочешь загнать ребенка?
– Не трожь, не трожь, не трожь! – тараторит Меланья, не спуская глаз с Демки на руках Тимофея – нечистого духа. – Пусти, пусти! Не трожь святого Диомида. Не паскудь! Дай мне, дай!
– Успокойся, Меланья.
– Диомида, Диомида!.. Осподи!.. Вееношную служить буду! Радеть год буду!
Малый Демка визжал, карабкался, но Тимофей держал его крепко. Живое тепло было у него на руках, и он должен спасти это тепло.
– Замучаете ребенка! Замучаете!
– Святой он, святой. С крестом народился.
– С крестом народился? Понимаю. Про меня отец тоже говорил, что я с крестом народился. Давно бы сдох под батюшкиным крестом, если бы не помогли люди.
– Осподи, осподи! – крестилась Меланья, вскидывая глаза то на икону, то на Демку.
Тимофей явственно представил, что ждет заморыша Демку в доме Филимона. Вечная тьма молитв, поклонов, а Филимон Прокопьевич меж тем исподтишка будет изводить постылое чадо, чтобы поскорее спровадить на тот свет, и все это свершится именем бога, с поклонами, с песнопением, с чтением Давидовых псалмов, и закопают гробик с телом чада с плачем и молитвами, недолго горюя: чадо призвал господь в рай небесный!..
– Ну, нет! Не позволю! – И к Меланье: – Именем революции заявляю: ребенка отбираю, у вас. Не кричи. Не будет он при Советской власти духовником и святым угодником, не будет он рабом божьим. Понимаешь?
– Ай! – У Меланьи защемило сердце, как будто смерть подкатилась.
Тимофей ушел и ребенка унес – святого Диомида утащил, нечистый дух…
III
Что произошло в доме и о чем там разговаривал Тимофей с Филимоном, Меланья
– Власть-то, власть-то теперь не царская, – ворчал Филимон Прокопьевич. – За изгальство над ребенком, слышь, в тюрьму посадить могут. Советская власть таперича. А мы-то ни сном-духом. Она – вот она власть-то – живо!.. Затыркали ребенчишку – одни кости да кожа. Ужасть. Али в чику хошь за изгальство над чадом?
Увели Меланью в дом под руки – сама не могла идти – ноги не несли. Апроська смыла кровь с ее лица, перевязала голову чистым рушником и уложила в постель.
Филимон подсел на табуретку и опять заговорил про новую власть, про батюшку, который на всех беду накликал, да Меланья не слушала: видела себя в кипучей сере, а над головою – пылающий тричастный крест. «Осподи, клятвопреступница таперь!»
Облизнула сохнущие губы, жалостливо взмолилась:
– Удави меня, Филимон. Нету мне спасенья – клятьбу порушила.
– Чаво ишшо? Какую клятьбу?
– Батюшке… пред иконушкой соловецкой… клялась вырастить духовника… а ежли порушу клятьбу – в сере кипучей гореть мне… удави… Христом богом прошу…
Толстый зад Филимона заерзал на табуретке, будто припекло; лапы досадливо трут холщовые колени; не Иуда ли он, в самом деле? Родимого тятеньку продал! Опять-таки – его ли в том вина? Случай такой вышел. В тот момент, когда Филимон с Тимофеем и следователем УЧК подъехали на паре лошадей к ревкому и Филимон хотел отправиться домой, из ревкома вышел Мамонт Головня, а потом подошел дружинник Васюха Трубин и сообщил, что старик Боровиков, как он только что видел, явился в свою баню и там прячется. Головня сказал: пусть сам чрезвычайный комиссар решает, как быть со стариком Боровиковым, подбивающим народ к восстанию, и задержал Филимона.
Тимофей кивнул в сторону отчего дома:
– Идемте.
И они пришли…
Меланья не глядит на него, перебирает концы черного платка, а слезы, как два ключа, бьющие из недр сердца. Морщины в подглазье, у тонких бескровных туб, на лбу, и все лицо блеклое, без кровинки – старуха, упокойница.
– Меланья? – позвал Филимон, будто хотел удостовериться, она ли лежит на постели. – Слышь Меланья?
– Ну? – откликнулась Меланья, как из гроба.
– Который тебе год?
Меланья подумала, зажмурилась, а из-под ресниц сочатся слезы.
– Чо спрашиваешь?
– Который тебе год ноне?
– Который? Дык… дык лонесь было двадцать два… ноне двадцать три будет… не доживу, может.
– Осподи, помилуй! – крякнул Филимон Прокопьевич. Вот так штука. Бабе двадцать три, а – старуха перед ним, старуха на изжитье века.
«На экой немоче женился, а! – укорил себя Филимон Прокопьевич. – Кабы взял не из дырниковой веры, хоша Евлампию бы, не обмишурился бы так. Та и таперь ходит молодая, как картинка».