Концертмейстер
Шрифт:
Лена покачала головой. Взгляд ее обретал напряженность, как будто расширялся, силясь захватить его целиком.
— Так не получится. Не выскочит. У тебя дома кто-то есть?
Арсений покачал головой:
— Отец в санатории. Я один.
— Ну, тогда пошли. Коль уж встретились.
Он собирался спросить, куда и зачем, но передумал: еще сочтет за глумление и уйдет. Не надо, чтобы она сейчас покидала его.
Когда он впустил ее в квартиру, у него больше не осталось сил изображать из себя крутого мужика, который плевать хотел на все и от любой любовной неудачи всегда найдет утешение в бесшабашных загулах или в новых приключениях. Он сел в коридоре прямо на пол и зарыдал, обхватив голову руками. Так рыдают дети, когда их понимания не хватает
Лена стояла над ним и ждала. Другая давно бы ушла, но она осталась, хоть зрелище плачущего мужчины было ей отвратительно. Но чутье подсказывало ей: надо чуть-чуть потерпеть — и что-то случится такое, чего она не должна пропускать.
Наконец Арсений успокоился, затих, посидел еще немного молча, затем смущенно поднялся. Поправил одежду.
Вместе со слезами что-то вышло из него, что-то твердое и мешавшее. Он сделал к ней, стоявшей как-то неестественно прямо, будто школьница на линейке, решительный шаг и схватил ее за руки с невесть откуда взявшейся страстью. Схватил и начал сжимать запястья так крепко, что она чуть не завизжала от боли. Однако эта боль вывела ее из какого-то ступора, пробудила в ней чувственность.
Она нервно и гневно вырвалась. Отошла от него на шаг, но взгляд не отвела. В этом взгляде таилось больше, чем передают любые слова, любые улыбки и жесты.
И Арсений прочитал в нем все, что ему дозволялось сейчас прочесть. Ни больше ни меньше.
Через секунду они уже целовались. А в голове Арсения кто-то как заведенный бубнил: «Так не бывает. Так не бывает».
До объяснений у них в тот день не дошло. Сначала они совокуплялись на полу в коридоре, потом Лена наполнила старую широкую ванну, и они продолжили любить друг друга в воде. Она говорила ему такие слова, в которые невозможно было поверить. Он и не верил. Просто делал то, что требовали от него его желания, его мужская суть, его инстинкты. Главным для него в те минуты было подавить ее, накрыть ее собой, овладеть всем в ней, чтобы она больше не вздумала причинить ему боль, не затеяла в своей жизни нечто неожиданное, отдельное от него, то, от чего бы он страдал.
То, что между ними происходило, дальше всего было от любви, той любви, из-за которой он так изводил себя, так мучил, из-за которой столько влил в себя спиртного, столько времени провел в бессмысленных застольях, столько слов выбросил из себя впустую и невпопад.
И когда она, еще немного влажная, закутавшись в полотенце, вышла из ванной в гостиную и присела к нему на колени, он даже не обнял ее.
После физического удовлетворения ничего не осталось — ни желания ее приласкать, ни рассказать ей все, что с ним за эти дни без нее творилось. Какая-то чужая тяжесть придавила его. Бесконечная романтика влюбленности переродилась в свою полную противоположность — конечность физической близости.
Она, как от удара волны, отпрянула от него, резко встала, торопливо и ловко оделась, прибрала волосы перед зеркалом, повязала пояс на платье. Посмотрела на него сколько могла скептически. Он поймал ее взгляд и растворил его в спокойном холоде своего.
Арсений чувствовал себя победителем. Хотя спроси его кто-нибудь почему, затруднился бы объяснить.
Начиналась война. Война долгая, где враждующие воспринимают перемирие только как передышку перед новыми наскоками, а если кто лишит их поля битвы, они настолько растеряются, что зачахнут, как разлученные сиамские близнецы или привыкшие друг к другу попугайчики.
— Этот раз точно последний, — процедила Лена, уходя. — Но пить до свинства из-за этого не стоит. Это не поможет ни мне, ни тебе. И ничего не изменит. Будь здоров.
Он и не собирался пить. Остаток дня он по частям собирал то, что до этого планомерно разрушал. Свой человеческий стержень. И радовался тому, что Лена сегодня ушла. И опять навсегда. Два раза навсегда не уходят.
Арсений поговорил по телефону с отцом, бодро и спокойно, пообещав послезавтра навестить его. Завтра ему хотелось оставить свободным.
Пока она хозяйничала на кухне, Арсений тщательно побрился, вместе с щетиной уничтожая дурной налет последних беспутных дней и ночей. Его молодой организм пока еще мог сравнительно легко преодолевать воздействие спиртного. И, освобождаясь от него, очищая кровь, множить иллюзии, что все в порядке, что никаких разрушений не произошло и можно как ни в чем не бывало продолжать жить и не проситься на американские горки, куда алкоголь отправляет человека так же бездушно, как сотрудники военкоматов отправляют в армию пацанов.
Он предлагал тете Зине остаться с ним потрапезничать, но она, накрыв на стол, поставив перед ним миску с овощным салатом, тарелку с котлетами и жареной картошкой и сообщив, что в холодильнике имеются суп, вареная рыба, шпроты, кабачковая икра, гречневая каша, а в шкафу две пачки «юбилейного» печенья, откланялась, попросив звонить при любой необходимости.
Арсений ел не торопясь. Еду запивал сладким чаем. Вспомнил почему-то Москву, но не дом и семью, а сам город. В том воспоминании город существовал уже отдельно от него, как место, по которому надо, конечно, тосковать, но бессмысленность такой тоски все очевидней. Странно, но, кроме родных, в Москве у него не осталось людей, привязанных к нему по-настоящему, не в силу случайных обстоятельств — совместной учебы, проживания, — а к нему как человеку, да и он о своих одноклассниках, однокурсниках, соседях по дому не мог сказать, что испытывает к ним жгучий интерес, что ему не хватает общения с ними. Его московскую жизнь целиком заполнила музыка, заполнила с самого детства, и ее безраздельное влияние не позволяло ничему другому — ни людям, ни увлечениям — завладеть им.
Теперь все не так. Музыка в нем пытается ужиться со многим другим, далеко не столь очевидным и часто очень больно ранящим.
Перед сном о Лене совсем не думал. Сегодняшний секс стал для него актом восстановления справедливости, но не продолжением любви. К этому новому в себе надо было привыкнуть. Он победил некую зависимость. Нет, не от Лены, от своих неконтролируемых эмоций, которые рвали его на части, не давали обрести цельность и твердость для сопротивления жизни, которая отнюдь не стремилась проявлять к нему милосердие.
Что будет дальше?
Пока не важно.
Спал крепко и проснулся легко.
Утром занимался на инструменте с каким-то неузнаваемым энтузиазмом. Михнов подобрал ему программу сложную и захватывающую, требующую не только техники, но и человеческой зрелости. Си-минорную сонату Листа, несколько этюдов Скрябина, четвертую балладу Шопена. Все ему было по рукам. Но эмоции надо было выверять очень тщательно, чтобы не захлестнуло и при этом у слушателя не должно возникнуть чувства, что все от ума. Композиторы-романтики создавали в своих произведениях мир особенный, не нормированный, но при этом устроенный довольно строго. В этом большая сложность для исполнителя. При этом Шопен спокойней и лиричней Листа, но Лист крупнее в мазке, а Скрябин — растекающийся музыкальный декадент, не похожий ни на кого, сам себя до конца исчерпывающий во всякой фразе, но при этом всегда готовый взлететь над своей изнеженностью мощным пассажем и последовательностью октав и аккордов.