Конец Мадамин-бека (Записки о гражданской войне)
Шрифт:
Все эти выводы складывались во мне постепенно. К тому моменту, когда мы за праздничным столом отмечали подписание мирного договора, многое было еще неясным, хотя главное уже определилось, и я, хотя и колеблясь, все же склонялся к тому, чтобы видеть в Мадамин-беке нашего будущего союзника. Ведь борьба продолжалась. Курширмат собирал силы для новой войны. К нему примкнули все личные враги бека, в том числе лютый и кровожадный Халходжа. Зеленое знамя, брошенное беком, подхватили новые «воители за веру».
И среди сподвижников Мадамина, которые пили теперь вино и веселились вместе с нами, кое-кто в душе сожалел о совершенном шаге. Седой Аман-палван
За словом. который удался на славу и дразнил нас ароматом сдобренного салом и луком риса, беседа стала еще оживленней. Гости и хозяева, бросив «официальные» места за столом, смешались. Около меня оказался Иван Фомич Фарынский. Вино не развеселило его. Он побледнел, даже посерел, только глаза горели каким-то холодным, но ярким огнем.
Я налил ему водки, и мы чокнулись.
— Вы нездоровы? — пришла мне в голову мысль проявить заботу о госте.
— Нет, — твердо ответил командир «волчьей сотни». — Измотался за последнее время… Сил не было отбиваться — Он понизил голос и, глядя настороженно в сторону своего «повелителя», добавил: — Да, признаться, и желания не было… Имел много случаев раскаяться, что ввязался в авантюру. Глупость, конечно… Но далее, как бы ни повернулось дело, — полный нейтралитет. Не возьму в руки оружия. Признаться, надоело…
Фарынский говорил доверительно, считая, видно, что отношения между бывшими офицерами должны строиться на искренности. Я слушал молча. В излияниях этого истерзанного войной человека угадывалась душевная усталость и апатия. Примкнув к басмаческой банде, он в сущности, потерял облик русского офицера и, называя себя прапорщиком, не понимал, насколько нелепо звучит это звание в его положении. Мне было трудно понять, что привело Фарынского под зеленое знамя «газавата», — убеждения или простая случайность. На авантюриста он похож не был, но что-то роковое, безрассудное тлилось в нем. Он мог пойти под любое знамя и драться «честно», если понимать честность как выполнение обязательства. Однако настойчивости, видимо, не проявлял и легко раскаивался в собственном шаге.
— Признаться, доволен, что так вышло, — закончил Фарынский. — А то ведь Плотникова прирезали…
Пока мы наслаждались великолепным пловом, в сяду, чуть подернутом первой зеленью, гремели серебряные трубы — наследие 6-го Оренбургского казачьего полка, стоявшего когда-то в Фергане. Звучали вальсы, волнующие, навевающие воспоминания, Иван Фомич слушал музыку с какой-то тоскливой усмешкой па губах.
— Удивительно… Оказывается, есть еще жизнь, — произнес он. — А я, признаться, уже не верил…
Но вот трубачи сложили пюпитры, на смену им пришли песенники первого кавгюлка — пятеро ребят, все как на подбор: рослые, красивые, голосистые. Перед началом своеобразного армейского концерта я поднес им по стакану самогона. Ребята выпили, не морщась и не закусывая.
Любимую нашу полковую песню затянул боец четвертого эскадрона Алексеев:
Среди лесов дремучих разбойнички идут. И на плечах могучих товарища несут…Когда хлынул басовитый хор: «Все тучки-тучки понависли, на поле
— Что-нибудь случилось? — вспыхнула во мне тревога.
— Нет, пока ничего… — ответил комбриг. — Я вот подумал, зачем такие песни. Ведь гости — разбойники…
Эх, Кужело! Он беспокоился, как бы мы не обидели гостей. Я улыбнулся;
— Ничего, теперь они все наши люди…
Эрнест Францевич не ответил, только кивнул. Вместе мы вернулись к столу.
За первой песней последовала вторая. Ее заказали братья Ситниковские. Снова затянул наш Алексеев:
Славное море, священный Байкал, Славный корабль — омулевая бочка…Едва смолкла песнь, как бек встал из-за стола и, поблагодарив за угощение, начал собираться в дорогу. Мы знали, что из штаба фронта получен приказ на имя Мадамин-бека немедленно следовать со своими отрядами в Ташлак. Там намечалось переформирование бывшей «мусульманской армии» в Советскую мусульманскую бригаду.
Мы поднялись следом за беком.
— Прошу наведать меня в Ташлаке, — сказал Мала-мин, прощаясь с Кужело. — Буду рад отблагодарить вас за хлеб-соль.
Хозяева проводили гостей до крыльца штаба, где уже стояли оседланные лошади.
Сдавшиеся отряды Мадамина прошли через Наманган, оставив после себя, словно след, надежду и тревогу. Это двойное чувство вселилось в нас, как только простучали копыта конницы и последний басмач скрылся за холмами.
Наступила ночь. Неспокойная мартовская ночь. Что несла она наманганцам…
ТРЕВОГА НАРАСТАЕТ
Ни звука… Кажется, действительно наступила тишина.
Я приехал в казармы в приподнятом настроении. Нельзя сказать, что на сердце у меня было спокойно. Напротив, исподволь подбиралось волнение, но я считал это следствием пережитых вчера тревог и не прислушивался к собственному чувству. Мне казалось естественным состояние, когда все вокруг меняется и события будоражат человека своей необычностью.
Меня ожидало путешествие. По приглашению нашего вчерашнего гостя Прим-курбаши я с женой должен был откушать плова в его курганче, что стояла у дороги на Кассан. Поездка мирная, дружеская. Так — представляли ее в штабе бригады. Но для меня это представление не было утешительным. Уверенность в том, что мы обрели искренних друзей в лице басмаческих курбашей, еще не укрепилась. Торжественный прием в бывшей гостинице «Россия» лишь на короткое время столкнул нас лицом к лицу с недавними врагами. Веселье — не то средство, которое сближает людей, раскрывает их чувства. А если и сближает, то лишь на короткое мгновение. Перед моим мысленным взором все время стояло хмурое лицо Аман-палвана с недоброй, почти мучительной улыбкой. Что таилось за этой улыбкой, неведомо никому. Но, верно, таилось что-то злое. Правда, вспоминались и другие лица, того же Прим-курбаши — веселое, открытое. Тот действительно радовался перемирию. Ему можно было доверять. По крайней мере, так казалось мне. Я надеялся на молодого курбаши и, собираясь в дорогу, говорил себе: «Все будет хорошо. Он наш. Не подведет».