Конец республики
Шрифт:
Беспокойные мысли тревожили его. Великий оратор колебался, не знал, что делать. Каждый час он менял решение. И наконец отплыл морем в Формианум, где у него была прекрасная вилла.
— Я не в силах покинуть отечество, но и не в силах жить в нем. Рим гибнет, терзаемый тремя стервятниками, гибнут граждане, исчезают старые нравы, благочестие, доблесть, добродетель женщин и девушек, словом, отмирает поэтическая жизнь. Попраны древние законы, и новый закон навязан нам — сила кулака… Нет, жить так невозможно. Я чувствую такое
Так говорил Тирону старый оратор, любящий- родину всем сердцем. Республика Катона Цензора казалась ему недосягаемым идеалом.
— О, какая была жизнь! — шептал он, прислонившись к корме старой биремы. — Тогда боги охраняли Рим, и тепло было в нем, как у очага Весты, радостно и солнечно в поле, деревне, городе — всюду! А теперь — черная ночь, и в ней, как черви, копошатся наемные убийцы с кинжалами!.. Нет, жить Нельзя!..
Старческие слезы скупо текли из воспаленных глаз, порой вырывалось заглушённое рыдание. Он оплакивал республику, как сын — мать, дрожа, как от озноба, горбясь и кашляя, — Нет, жить нельзя!
Любовь к отечеству! Кто пламеннее его любил Рим? Кто отдал ему все свои силы? Кто защищал дело сената и римского народа, избавив республику от мятежа Катилины и посягательств Юлия Цезаря? Он все он, Марк Туллий Цицерон, консуляр, Демосфен великого Рима!
Обратившись к Тирону, не смевшему утешать его, он сказал:
— Таковы дела (дословно: дела имеют такой характер), дитя!
Тирон молчал. Что он мог ответить? Величие оратора и его скорбь поражали вольноотпущенника.
Цицерон смотрел на морские волны, плескавшиеся за кормой, думая о страшнейшем произволе триумвиров.
— Кто спасет республику, кто? О, боги, дайте ответ, иначе я размозжу себе голову об эту корму! Спасите родину от убийц, остановите кровь! Тысячи погибли, тысячи гибнут и тысячи погибнут еще, если вы, боги, не вмешаетесь в это кровавое дело! Тирон, почему молчит Олимп? Или боги умерли? А может быть, не бывало их новее?
— Успокойся, господин, — шептал Тирон, целуя его руки. — Республика жива и будет жить, имея таких сынов, как Брут, Кассий и Секст Помпей!.. Они — твои друзья… Ты веришь им, господин?
— Должно верить друзьям.
Бирема мягко ударилась в песок.
Высадившись на берег, оратор пошел в храм Аполлона, находившийся неподалеку, в надежде, что сребролукий бог пошлет ему счастливую мысль.
Отдохнув в вилле, Цицерон отправился по настоянию друзей и рабов к морю. Рабы несли лектику в тени пиний, любимых оратором. Было холодно, и одинокие снежинки пролетали в воздухе. Здесь некогда он размышлял, прогуливаясь по дорожкам, о судьбах родины, которой угрожал Катилина, а затем и Клодий; здесь беседовал с любимой Туллией, жаловавшейся на измены Долабеллы; здесь резвилась веселая девочка Публилия, на которой он, шестидесятитрехлетний старик,
Тяжелый вздох вырвался из его груди.
— А теперь, грязный и непричесанный, исхудалый, я должен бежать из отечества, скитаться по чужим землям! — шептал он.
Вдруг лектика дрогнула, рабы остановились. Цицерон выглянул и увидел воинов во главе с центурионом, бежавших к ним. Приказав поставить носилки на землю, оратор дожидался убийц, подперши левой рукой подбородок. Он был спокоен, и его глаза пристально смотрели на подходившего центуриона.
— Триумвиры по восстановлению республики именем полководца Антония! — крикнул центурион, выхватив меч.
Цицерон молча смотрел на него, вытянув длинную шею, как бы подставляя ее под удар. Центурион взмахнул мечом, хлынула кровь. Голова оратора покатилась под дерево.
Центурион отрубил Цицерону правую руку и, указывая на нее и на голову, приказал воину: — Брось это в мешок и скачи в Рим! — И добавил, обращаясь к друзьям оратора:
— Слава богам! Больше он не будет лаять, как Гекуба, и злословить на триумвиров, спасителей отечества.
Гонец мчался в Рим, загоняя лошадей. Он вез голову и руку великого оратора.
Остановившись перед дворцом Антония, он спешился и, узнав, что Фульвия находится в конклаве, зашагал, громко стуча калигами по мозаичному полу.
— Госпожа одна? — опросил он попавшуюся навстречу рабыню.
— Одна.
Невольница распахнула дверь. Он остановился на пороге. Фульвия полулежала на ложе, и две рабыни чесали, ей пятки. Воин успел заметить большую ступню и пальцы, искривленные тесной обувью.
— Что тебе? — приподнялась Фульвия.
— Привез голову Цицерона.
Матрона вскочила, седые волосы растрепались. Она была похожа зловещим лицом и дикими глазами на Фурию, изображенную на картине, висевшей напротив.
— Голова Цицерона! О боги, вы вняли моим мольбам и поразили болтуна, который, как паук, опутал нас паутиной злобных слов и мерзких речей. Вы. освободили отечество от хитрого лицемера, продажного лизоблюда, презренного насмешника и корыстолюбивого старика! Вечная вам слава, боги Рима!
И, повернувшись к воину, приказала:
— Подай голову.
Несколько минут она смотрела в потускневшие глаза оратора, приговаривая:
— Что же ты молчишь? Неужели лишился языка? А ведь любил острить и болтать подолгу! Скажи хоть слово, обворожи нас своим красноречием! Эй, рабыни, раскройте ему рот и вытяните язык! Я хочу увидеть, какая разница между его языком и нашими!..
— Готово, госпожа, — казала одна из невольниц, придерживая язык щипцами для снимания нагара со свечей.
Фульвия разглядывала язык Цицерона с любопытством.