Копья летящего тень. Антология
Шрифт:
— Она умерла… — еле слышно прошептал Леонид Павлович, глядя на ее опустившуюся челюсть и неподвижно смотрящие куда–то вбок, невидящие глаза. «Наконец–то…» — пронеслась у него в голове предательски–эгоистическая мысль, и тут же устыдившись ее, он торопливо прикрыл покойнице глаза и неуклюже подсунул под подбородок сложенное вчетверо полотенце.
Некоторое время он стоял возле развороченной, смятой постели — упитанный, коротконогий, волосатый, в широких семейных трусах — с сожалением и страхом глядя на покойницу.
Смерть матери не была для него неожиданностью. Еще неделю назад Полищук сказал ему, что надежд нет никаких и что не мешало бы заранее купить гроб и мясо для поминок. Леонид Павлович так и сделал: говядиной были забиты оба морозильника, а в прихожей
Люба уже встала. Она никогда не выходила на кухню непричесанной, и теперь, стоя возле зеркала, сооружала из своих длинных, покрашенных хной волос очаровательно–небрежную утреннюю прическу, всегда так странно волновавшую Леонида Павловича. И даже теперь в нем шевельнулось что–то вроде желания — хотя о каком желании можно было говорить в день смерти матери! — да, желания запустить руки в эту солнечную копну, растрепать эти рыжие космы, пробраться под халат, ощутить шелковистое тепло молочно–белой, молодой, ухоженной женской кожи. Эти женские волосы!.. Сколько в них скрытой чувственности!..
Люба была на восемь лет моложе него, но в ее зеленоватых, ребячливо–веселых глазах в последнее время стало что–то угасать, в сочных малиновых поцелуях появилась какая–то горечь, веснушчатый румянец поблек. Каждый день, приходя из своей библиотеки, Люба стирала загаженное белье, обмывала воющую, ненавидящую ее старуху… Впрочем, вряд ли можно было назвать ненавистью последние остатки эмоций полностью склеротизированного мозга; скорее всего, это был неосознанный, вывернутый наизнанку протест гибнущей материи — протест против самой жизни, приносящей человеку куда больше страданий, чем радостей.
— Люба, — сказал он, останавливаясь в дверях, — мать умерла…
Она, казалось, не поняла. Повернувшись к нему со щеткой для волос в руке, она только приоткрыла красиво очерченный рот, приподняла одну бровь. Потом молча вздохнула. Вздохнула с облегчением.
— Когда?.. — спросила она, словно теперь это имело какое–то значение.
Он пожал плечами.
— Думаю, ближе к рассвету… — хриплым, далеким голосом произнес он, чувствуя, что глаза опять наполняются слезами. — Тело еще не окоченело…
Люба подошла к нему, ослепительно–женственная, пахнущая утренним кремом и постелью, взяла его за руки, и он, словно ребенок, уткнулся лицом в вырез ее халата, словно тепло и запах молодого тела могли отвратить от него ту жуткую картину, которую он только что видел.
Через час пришел Полищук. Сел за стол, выписал свидетельство о смерти. Поливанова Таисия Карповна, шестьдесят девять лет… Врач вопросительно посмотрел на Леонида Павловича.
— Бальзамировать будете?
Леонид Павлович задумался. Его сестра, жившая в Омске, вряд ли смогла бы добраться за два дня, даже самолетом.
— Придется… — вздохнул он.
Деловито открыв дипломат, Полищук вынул резиновые перчатки, пузырьки…
— Нет, вам лучше уйти, — сказал он, обращаясь главным образом к Любе.
В этот день им не нужно было спешить на работу.
Весь день дверь в квартире не закрывалась: люди приходили и уходили, что–то приносили, что–то готовили на кухне, вымыли в квартире полы, достали из шкафов всю имевшуюся посуду. Леонид Павлович видел все это сквозь какой–то туман: голоса, шепот, угрюмая суетливость… и ему не было среди всего этого места, он самому себе казался лишним в этой квартире. Отправив сына к родителям Любы, Леонид Павлович сидел в кресле и тупо смотрел на колышущееся под окнами золото тополей. Он пытался думать о смерти матери, о последних разумных словах, сказанных ею, о том, что она умерла в одиночестве, на своей зловонной постели… Но мозг его отказывался думать в этом направлении, мысли устремлялись совсем не туда, и он ощущал что–то вроде тоски — тоски
Когда он рассказывал об этом Любе, та, не стесняясь, хохотала. Возможно, это и в самом деле было забавно.
Но, слава Богу, теперь ее душа была, как говорится, в раю — и Леонид Павлович был уверен, что именно в раю, потому что в жизни Таисия Карповна была на редкость смиренной, исполнительной и кроткой женщиной.
Она была химиком и всю жизнь проработала в заводском виварии — или «крысарии», как называл его Леонид Павлович. Терпеливо и усердно, год за годом, она испытывала на бессловесных тварях действие тех химических продуктов, которые выпускались на заводе. Крысы в массовом количестве гибли, на их место привозили других — и так, на протяжении многих и многих крысиных поколений, было выявлено, что местная химическая продукция чрезвычайно ядовита и влияет в первую очередь на мозговые функции, что может привести к непредсказуемым результатам.
Муж Таисии Карповны, Павел Глебович Поливанов, работал на том же заводе, по соседству с ней, на очистных сооружениях. Мутные, зловонные, оранжево–желтые или черно фиолетовые воды собирались в отстойники, фильтровались, очищались и… выливались в реку, из которой пил весь город. Будучи не менее исполнительным, чем его жена, Павел Глебович Поливанов ежедневно следил за правильностью очистительного процесса, а на случай прихода высокопоставленных лиц завел на очистных сооружениях аквариум с золотыми рыбками. Вода в аквариум наливалась из специально оборудованной для питья артезианской скважины, поэтому золотые рыбки чувствовали себя прекрасно и погибали исключительно от старости.
Дом, в котором жили Поливановы, стоял у самых заводских стен, и с пятого этажа были видны угрюмые, приземистые здания цехов, похожие на инопланетные сооружения градирни — и трубы, трубы, трубы до самого горизонта… Завод наступал на поля и последние остатки степей, подминая под себя ковыль и дикие тюльпаны, отравляя своим дыханием сверчков, бабочек и кузнечиков, перепелов и полевок, заваливал кучами зловонных химических отходов сосновые, березовые и дубовые посадки — и апофеозом этого победоносного наступления было окончательное и полное удушение маленькой степной речушки Песчанки с густыми зарослями ивняка, с цветущими по весне медоносными вербами, мать–и–мачехой, хвощами и множеством разномастных ящериц и лягушек… На месте чистой, веселой Песчанки была теперь заболоченная свалка — и земля, изнуренная полувековым насилием, отторгала скороспелые плоды прогресса, мстя за это жителям окрестных домов: из всех деревьев здесь уживались лишь тополя, ежегодно облеплявшие своим отвратительным пухом асфальты, стены домов, одежду и лица людей; и даже в запахе цветов, росших в дворовых палисадниках, чувствовалось что–то химическое, ядовитое…