Копья летящего тень. Антология
Шрифт:
Макс отвечал мне серьезностью отношений; едва скрывая стеснительность, он называл меня по имени: ни «дядя», ни имя с отчеством не приживались; называть меня папой ему не осмеливались предложить ни Люба, ни я сам, решив, что он сам должен решить этот вопрос для себя — без насилия, по движению души.
Все–таки люди, наверное, в самом деле умирают не от болезней, не от возраста, а — от одиночества и от того, что из их жизни уходит любовь. Да, я очень люблю маму, люблю сестру, друзей; но любовь к Любе и Максу — это другое; не лучше или хуже, не больше или меньше,
Наверное, именно поэтому мы бегаем по городу, вытаращив глаза, когда нашим близким плохо — мы способны все найти, всех поставить на уши, горы свернуть, но — помочь. Наверное, именно поэтому их насморки и зубные боли нас волнуют и тревожат куда больше, чем тайфуны на Тихоокеанском побережье или засухи в неведомых краях.
Максим не был болезненным ребенком, но его худоба меня пугала: я иногда просто боялся всего его изломать во время игры. «Да это нормально, перерастет», — успокаивала Люба. Но мне, до этого не имевшего таких близких, постоянных контактов с детьми, трудно было это понять, и сердце наполнялось одновременно умилением и тревогой, когда я смотрел на выпирающие ключицы, крылышки лопаток, торчащие ребра, тонкие, будто лишь из костей и кожи состоящие руки и ноги. Делать зарядку он упорно не хотел и моему личному примеру (который, кстати, существовал именно для него) следовал без особой отдачи.
Правда, со временем нам удалось заключить джентльменское соглашение: я совсем бросаю курить, а Макс начинает есть первые блюда и десять минут делает зарядку.
Как на мои, так и на его условия Люба смотрела с иронией и снисхождением: мол, что с них взять, детей непутевых — один все равно будет курить, прячась на лестничной клетке, а второй будет продолжать украдкой выливать суп в раковину и делать вид, что моет тарелку, хотя вымыть стоящую тут же чайную чашку ему в голову не приходит.
В один из утренних забегов трусцой мы с Максимом даже водные процедуры приняли на улице: не рассчитав время, попали под дождь: то–то было смеху и восторгов; да и что толку огорчаться, если одежда все равно уже прилипла к телу, волосы мокрые, а в кроссовках хлюпает вода.
Впрочем, радость и воспоминания о ней длились недолго: к вечеру стало ясно, что Макс простудился. Кашля и температуры еще не было, но уже пропал аппетит и появилась слабость; я сразу обратил на это внимание, как только за ужином он не проявил никакого интереса к компоту из ананасов (меня это даже слегка задело), а после ужина уснул, хотя мы хотели доделать флотилию парусных яхт из ореховой скорлупы.
Утром Люба не отпустила его в школу (впрочем, он и сам не выказал никакого желания не только идти в школу, но и вообще вставать с постели), сказав мне, что после обеда она вернется домой и, если состояние сына не улучшится, придется вызывать врача.
На работе до меня вдруг дошло: Макаров! Надо позвонить ему, пусть приедет; конечно, он не педиатр, но может ведь что–то посоветовать; к тому же — экстрасенс.
Стоило промелькнуть в голове этому слову, и — словно обожгло: а что, если с Максом плохо как раз по той причине,
Поистине, не имей сто рублей, а имей сто друзей. Леонид Иванович приехал сразу же, бросив все дела и отложив консультации. По его мнению, к сожалению, произошло именно то, чего он так опасался: энергетическое поле значительно повреждено, значительная часть жизненной энергии потеряна, аура предельно жухлая, аморфная.
Впервые я видел Макарова за работой: пытаясь восстановить целостность и насыщенность биополя, он так сосредотачивался, что напоминал туго натянутую, слегка подрагивающую струну, звука которой не слышно, но который, безусловно, есть — ведь струна дрожит, волны создаются.
Я не понимал, что происходит, видя лишь, что что–то изменилось в Максе и в докторе; Макс был похож на маленькую белую березку, листва которой то шумно зашелестит под порывом ветерка, то замрет, застыв и будто увянув; доктор же, наоборот, походил на ствол матерого дерева: вероятно, он очень устал — резко, в мгновенье, под глазами появились круги, кожа еще больше потемнела, губы побледнели, а на висках, подрагивая, заиграли жилки.
— Я понял, — вдруг сказал он совершенно не своим, каким–то пустым, деревянным голосом; сказал, не меняя позы. Затем обессиленно бросил свои ладони на колени — именно бросил, будто они существовали отдельно.
— Что, Леонид Иванович? — нервно, будто раненая, встрепенулась Люба.
— Понял… — не замечая никого и ни на что не реагируя, загробным, потусторонним голосом повторил Макаров. Его ладони вновь оторвались от колен, как два крыла, каждое из которых существует отдельно, но они стремятся обрести симметрию, приблизиться друг к другу, присоединиться справа и слева к невидимому воздушному телу птицы. Нет, не соединились, какая–то сила снова отбросила их друг от друга — отпрянули, будто побоялись обжечься, сгореть.
Меня насторожило отрешенное, полугипнотическое состояние Макарова. Не знаю, может быть, так и надо, им, экстрасенсам, виднее, но почему же он бросил Макса, почему ничего больше не делает; может, лучше дать мальчику таблеток, пока доползет этот педиатр из районной поликлиники? Почему он молчит, ведь врач же!
— Леня, — тронул я его за плечо. — Лень!
Он медленно, как робот, повернул голову на мой голос, и я увидел полностью отсутствующие, подернутые пеленой глаза. Когда–то я видел подобное у наркоманов, «переместившихся» в другой, миражный мир.
— Леня! — тряхнул я его сильнее, уже точно понимая, что так быть не должно. Не знаю, как, но — не так; что–то случилось.
Макаров пришел в себя быстро, секунд через сорок. Извинившись, он сказал, что с ним такое впервые в жизни — наверное, это озарение, если не сошествие с ума. Увидев, видимо, ужас на наших лицах — не хватало еще рядом с больным ребенком сумасшедшего колдуна! — он тут же стал успокаивать, заодно пытаясь пояснить случившееся.
— Сейчас, — он посмотрел на часы, — четыре часа дня; Миша и еще трое наших пошли наблюдать за этой чертовой «666».