Коричневая трагедия
Шрифт:
На огромном кладбище в Баум-Шуленвеге народу довольно много, но мертвых тут все-таки больше, чем живых. Дальше идут еловые посадки и многоэтажные бараки для безработных — темная хвоя и мрачные казармы. Потом горы песка, тесные типовые застройки, убогие домишки, кучи отбросов, стык городской и сельской зоны, смесь городской и сельской грязи.
Вот, наконец, и Кёпеник.
…Дом на респектабельной Гросс-Дальвитцерштрассе, в котором жил Штеллинг. Консьержей в немецких домах обычно не бывает. У дверей подъезда табличка с именами жильцов и звонками в каждую квартиру.
Имени пропавшего на табличке,
— Вы не могли бы сказать, где проживает семья Штеллинг, gef"alligst [9] ?
— Штел…
Даже не договорив проклятого имени, он на секунду останавливается, ошалело смотрит на меня и кубарем пускается вниз.
С простоволосой девушкой, скорее всего, ходившей за провизией служанкой, получается еще хуже. Мой вежливый, высказанный на внятном немецком языке вопрос подействовал на нее буквально так же, как какая-нибудь непристойная шутка или страшная угроза. Она побагровела, что-то промычала, кинулась к одной из дверей и захлопнула ее за собой. Я услышал, как изнутри ключ проскрежетал в замке, точно щелкнули челюсти.
9
Будьте любезны (нем.).
Спасибо еще, что она не позвала полицию!
…Никаких следов несчастной семьи Шмаусов тоже не удалось обнаружить.
Они жили в нескольких сотнях метрах отсюда, в квартале стандартной застройки. Вот он этот квартал: увитые настурцией серые каменные домишки под ржавыми железными крышами. На улице слоняются ребятишки. Обычно нет ничего проще, чем разговорить бедняков.
Попробуйте! Детишки шарахаются. Женщины отворачиваются. Ей-богу, можно подумать, стоит вам упомянуть имя Шмаус, как ваше лицо преображается и на людей смотрит страшный, перепачканный кровью вампир.
И ведь пяти месяцев не прошло с той ночи, когда один из этих домиков пылал, набитый трупами. Тени убиенных, должно быть, еще бродят в здешних местах. Но никто ничего не помнит.
Да полно! Никто не смеет помнить.
Об умерших и пропавших в Кёпенике ночью 21 июня писали даже в национал-социалистических газетах. Значит, эти несчастные люди существовали. И если во всем, что произошло, нет ничего криминального, то почему все молчат, чего так боятся, заслышав их имена? Местным жителям запретили говорить. Но как сделать, чтобы этот запрет не нарушался? Только с помощью тотальной слежки и подлого запугивания.
III. Концерт-лагерь
В Филармонии дают концерты прославленного дирижера Фуртвенглера, на которые собирается весь Берлин.
Но есть другие Konzert’ы. Туда людей сгоняют силой. Дирижеры орудуют хлыстами. А что за музыка! Только вздохи и гнетущее молчание.
Я имею в виду то, что берлинские мальчишки называют «Концерт-лагерями», — этакий каламбур, перекроенное зловещее название концентрационных лагерей.
Я попытался если не раскрыть всю правду о концлагерях, то собрать воспоминания освобожденных узников, впечатления немецких и независимых журналистов, которым удалось туда проникнуть, и, наконец, откровенные рассказы самих нацистов. Прямые свидетельства
— Концлагеря — это черное пятно новой системы, — говорил мне Ивар Фергюссен, шведский журналист, в целом сочувствующий гитлеровскому режиму. — Сам по себе принцип не такой уж варварский. Интернировать политических противников, как делает коричневая революция, — все же лучше, чем убивать их, как поступают большевики. Однако при этом должны соблюдаться какие-то правила, все должно быть под контролем. А вот этого как раз и нет. Даже юстиция и полиция не имеют права вмешиваться в то, что творится на этих карательных фабриках. Там царит полный произвол.
В доказательство своих слов швед повел меня к некоему Штайнблеху. Этот человек держит магазинчик мужского белья на торговой улице в центре города. Представьте себе: гроздья галстуков из искусственного шелка, стопки сорочек и посреди всего этого — маленький еврей лет сорока, тощий и бледный, как хвощ.
Чуть что, при малейшем шуме он начинал моргать, дрожать всем телом и судорожно кривить рот. Даже если не знать, чт'o ему пришлось пережить, с первого взгляда видно: он боится, и этот страх никогда не пройдет.
Штайнблех испытал на себе все прелести концлагеря в Ораниенбурге, неподалеку от Берлина.
Фергюссен — его старый знакомый. Но стоило шведу что-то шепнуть ему на ухо, указывая на меня, как он отчаянно, почти комически затряс головой; казалось, он сейчас нырнет под прилавок или зароется в ворох белья.
Заговорить?! Самые безобидные слова в Третьем рейхе могут обойтись очень и очень дорого.
Чтобы чего-то добиться от несчастного, мне пришлось проявить чудеса дипломатии, пообещать, что буду нем, как могила, и даже купить несколько кошмарных галстуков, которые он мне показывал трясущимися руками.
Вот сложенные вместе обрывки его рассказа — речь его то и дело пресекалась внезапными паузами, ему было трудно говорить от волнения и еще оттого, что он старался казаться равнодушным, как бы извиняя гнусные бесчинства, жертвой которых стал.
Вплоть до 16 августа 1933 года Штайнблех, хоть и еврей, вел себя как лояльный подданный Третьего рейха. Молча терпел бойкот. Платил внушительную дань нацистам-вымогателям, повадившимся заходить в его магазин. Даже избегал общаться с единоверцами, если подозревал их в резкой критике власти.
Ему трудно не верить. Достаточно взглянуть на этого безропотного лавочника, чтобы понять, насколько он безобиден.
Живет Штайнблех довольно далеко от своего магазина, в бедном квартале Фридрихсхайн, снимает квартиру в старом доме, набитом жильцами. Рядом с ним жил другой мелкий торговец-еврей Розенфинкель, благоразумно державшийся в стороне от всякой политики.
Двое тихонь отлично ладили друг с другом и не чаяли беды.
В общение с другими соседями они не вступали, чтобы не нарваться на неприятности. Но, разумеется, почтительно здоровались с уважаемым доктором Вернером, встречая его на лестнице. Герр доктор, неудачливый дантист, был членом партии, влиятельным человеком в доме. Персоной, облеченной тайной властью и правом надзирать за другими жильцами, во исполнение основополагающего нацистского принципа: