Коричневая трагедия
Шрифт:
«В каждом немецком доме у партии должно быть по одному верному человеку».
К несчастью для двух неприметных иудеев, герр доктор Вернер принадлежал к знаменитой 35-й труппе 5-го штандарта, которым в свое время командовал Хорст Вессель [10] , элитному подразделению, отличавшемуся едва ли не самой лютой по сравнению со всеми другими штурмовиками ненавистью к евреям.
И вот начинаются несчастья. Все развивается стремительно и совершенно абсурдно, как в страшном сне.
10
Хорст
В 6 часов утра 16 августа мирно спящего Штайнблеха будит стук в дверь — в нее колошматят кулаками.
Он идет открывать в ночной рубахе. На пороге стоят четверо штурмовиков, членов вспомогательной полиции, в синих шинелях, и сам доктор Вернер, местный «чекист», в полном, роскошном облачении — плохой признак.
Вернер молча входит, включает в коридоре свет, наклоняется, подбирает какую-то бумажку с печатным текстом и торжествующе возглашает:
— Коммунистическая листовка!
Так и есть — «красная литература»! Что такие бумажки тоннами печатают сами нацисты для своих полицейских операций и что их по ночам суют под двери тем людям, от которых хотят избавиться, — знает весь Берлин, и несчастный Штайнблех — лучше всех. Но от ужаса он теряет дар речи.
Двое вспомогательных полицейских остаются у него и под предлогом обыска выгребают все, что есть в квартире.
А вскоре опять появляется дантист, гроза всего дома. Он так и сияет.
— Розенфинкель — ваш друг? Вы же с ним встречаетесь каждый вечер?
Отрицать бесполезно. Дантист записывает признание и слащавым тоном сообщает:
— Мы только что нашли у Розенфинкеля такую же листовку, как у вас. Это прямое и неопровержимое доказательство коммунистического заговора.
Он велит Штайнблеху побыстрее одеться. И с глумливой усмешкой добавляет: «Не забудьте прихватить зубную щетку!» В полной мере оценить этот юмор бедняга смог не сразу.
Внизу Штайнблех видит Розенфинкеля в сопровождении двух других штурмовиков, такого же бледного и растерянного, как он сам.
Арестанты и конвоиры садятся в автомобиль, который увозит их в штаб 5-го штандарта.
Все жильцы наблюдают эту сцену из окон. Кое-кто выкрикивает ругательства в адрес «грязных евреев». Большинство молчит. Некоторые пожимают плечами.
— В казарме СА нас не били и даже не оскорбляли. Офицер, который допрашивал по отдельности Розенфинкеля и меня, был предельно вежлив. Записал наши протесты. И, кажется, не считал нас заведомо виновными. Он сказал: — Мы соберем информацию о вас — и приказал отвести нас в камеру.
Мы ждали, что нас отпустят с минуты на минуту. Это все было так нелепо! Но прошло несколько часов. А вечером пришел тот самый офицер. Вид у него был расстроенный. Собранная о нас информация оказалась неблагоприятной [11] . И в ожидании более основательного расследования нас отправят в Ораниенбург.
Вспоминая эти страшные минуты, Штайнблех вращает глазами и бормочет пересохшими губами:
— В концерт-лагерь! Без всякой вины!
— И без всякого суда, — добавляет шведский журналист.
11
Я видел своими глазами, что в двух шагах от магазинчика Штайнблеха находился другой, тоже торговавший
За двумя жертвами заезжает грузовик СА, кузов набит битком: плотно, как скот, там стоят десятка три таких же осужденных «невидимым правосудием». Позади, свесив ноги, сидят трое нацистов с карабинами. Они равнодушно молчат — все это им не в диковинку.
После двух часов безмолвной ночной езды грузовик въезжает в большой неосвещенный двор, по которому снуют темные фигуры с фонарями. В окнах жилых построек света тоже нет. Не слышно голосов. Штайнблеха, Розенфинкеля и еще нескольких новоприбывших заводят в какое-то помещение, вероятно, большое и полное узников, судя по храпу и стонам спящих и густому запаху человеческих тел, наполняющим влажную тьму. Кто-то грубо приказывает новичкам ложиться. Ни кроватей, ни даже циновок нет. Они укладываются на голом цементном полу. Дверь захлопывается, скрежещут засовы.
Так Штайнблех оказался в отделении предварительного заключения ораниенбургского концлагеря.
— С нами неплохо обращались. Работать не заставляли. Четыре часа в день мы гуляли во дворе между облупленными бараками, а остальное время сидели взаперти в том же помещении, где стояли только столы и простые дощатые стулья.
— А как кормили?
— Так себе. Но думаю, охранники СА питались не намного лучше нас. Труднее всего было приноровиться есть. Приборов нам не полагалось. Мы передавали друг другу немногочисленные вилки и ложки, которые охранники продавали тем, кому удалось прихватить с собой деньги. Пить давали только воду. Но самое ужасное — это невозможность сохранить человеческий облик. Другой одежды, кроме той, что на мне, у меня не было. Когда столько дней не раздеваешься, не бреешься, не причесываешься, не меняешь белье, становишься похож на оборванца, и от тебя воняет, как от дикого зверя.
— Сколько же времени вы были там, в Ораниенбурге?
— Месяц, — отвечает Штайнблех и, брезгливо передернувшись, добавляет: — Вот когда я понял, почему во время ареста герр доктор Вернер советовал мне взять с собой зубную щетку.
— Но когда вас освободили, вы подали жалобу за незаконное заключение?
Штайнблех так пугается, что мы не можем сдержать улыбку.
— Жаловаться на них… — шепчет несчастный с таким ужасом, будто я любезно предложил ему взять нож и перерезать себе горло. — Нет-нет! Как только дежурный надсмотрщик выкрикнул наши имена и велел немедленно убираться, мы ушли и были счастливы. А за воротами радостно обнялись — наконец-то мы увидим родных, о которых целый месяц не имели вестей, вернемся в наши магазины, которые стояли заброшенными. Розенфинкель сказал мне: «Давай сначала зайдем в пивную и выпьем по кружечке». Ну и вкусное же было пиво!
Поистине комический возглас, и глазки Штайнблеха заблестели, будто он снова переживал это утробное наслаждение. Однако я представил себе, какие физические лишения и моральные страдания стояли за этой коротенькой репликой, подумал о слепой, бесчеловечной жестокости гигантской гитлеровской государственной машины, которая запросто перемалывает таких вот маленьких, придурковатых, беззащитных людишек, и мне стало совсем не весело.
…За весь месяц, пока Штайнблеха ни за что ни про что держали в ораниенбургском «концерт-лагере», его ни разу не допросили. И о причинах освобождения ему тоже никто ничего не сказал.