Корней Чуковский
Шрифт:
Однако Никита Сергеевич еще успел принять участие в деле Бродского. Чуковский ходил к Федину (тот читал начало его работы о Зощенко) и узнал: Хрущеву лично доложили о ходе дела – и тот «якобы сказал, что суд велся безобразно, но пусть Бродский будет счастлив, что его судили за тунеядство, а не за политику, п. ч. за стихи ему причиталось бы 10 лет» (дневниковая запись Лидии Корнеевны).
В октябре за переписку с американским славистом Струве (касавшуюся исключительно профессиональных вопросов) из Союза писателей единогласно исключили Юлиана Оксмана, в ноябре его уволили с работы. Окончательно решилась судьба повести «Софья Петровна»: сначала издательство «Советский писатель» приняло ее к публикации, но затем печатать книгу запретили.
К. И. подписал вместе с другими представителями интеллигенции поручительство
Да, а когда Поликарпов позвонил, я сказала: «Вы знаете, Корней Иванович очень нездоров». – «Ну, Вы не беспокойтесь, волновать Корнея Ивановича я не буду». И он взошел наверх, и минуточек через пять я туда вошла с рюмочкой, сказала: «Корней Иванович, примите лекарство». Корней Иванович подмигнул мне, выпил эту воду… Я еще раз так вошла, они мирно беседовали. Потом, когда ушел Поликарпов, я спросила Корнея Ивановича: «Ну как прошла встреча?» – «Прекрасно. Я его боялся, а он боялся меня»…"
В день визита Поликарпова, 14 октября, пленум ЦК КПСС отправил в отставку Хрущева за «волюнтаризм». Чуковский – не без демонстративности – написал в дневнике через неделю: «За это время сняли Хрущева, запустили в небо трех космонавтов, в Англии воцарились лейбористы, но обо всем этом пусть пишут другие. – Я же запишу, что вчера приехал в Москву Апдайк». Вся запись посвящена тому, как у него гостил американский писатель Чивер.
Чуковский не хочет больше слушать о политике, подковерной возне, чиновных играх, новом курсе. Отзывы о начальниках искусства – устало-брезгливые: «Ничему не научились – полицаи – по-прежнему верят лишь в удушение и заушение». Когда Елизар Мальцев горячо и взволнованно рассказывал ему о выступлениях писателей на заседании горкома партии – К. И. вознегодовал: «Я слушал и думал: при чем же здесь литература? Дело литераторов – не знать этих чиновников, забыть об их существовании – только тогда можно оставаться наследниками Белинского, Тютчева, Герцена, Чехова».
Не бояться горкомов и президиумов, не придавать им значения действительно можно, когда соблюдаешь правильную литературную перспективу и живешь в присутствии гениев.
В деле Бродского к концу года наметился сдвиг: Прокуратура СССР опротестовала приговор и отправила дело в Ленинградский городской суд; тот отказал. Чуковский снова взялся писать письма в Верховный суд РСФСР – тому самому Смирнову («смешное письмо»). Сдвинувшееся вроде бы с мертвой точки дело постоянно пробуксовывало. Главный мотор его, душа всей кампании за освобождение Бродского, Фрида Абрамовна Вигдорова, попала в больницу с неоперабельным раком. Большая часть хлопот по делу Бродского легла на плечи Лидии Корнеевны.
Главная литературная радость этого года – неожиданный триумф Ахматовой, получившей итальянскую премию «Эт-на-Таормина» и приглашение в Оксфорд, где ей, как и Чуковскому, присудили степень почетного доктора.
К. И. погружен в текущие дела. Заботится о публикации нескольких статей о Зощенко (берут неохотно, «Литературная газета» отказалась их печатать, и Чуковский сказал: «Вы просто трусите»). Печатает воспоминания («Что вспомнилось») и еще одну статью об Ахматовой. Обсуждает с редактором своего Собрания сочинений Софьей Красновой необходимые правки. Негодует на всегдашние претензии к цензурности материала и мелкие придирки к стилистике – «лучше бы пилили меня деревянной пилой». Одно из требований – выбросить из второго тома, из статьи о Тынянове, имя впавшего в немилость Оксмана. Чуковский пишет письмо директору Гослитиздата, выпускающего собрание:
Зимой Чуковский вновь разболелся. Больной поехал на вечер памяти Зощенко – первый за двадцать лет. Публика аплодировала и кричала «спасибо». Лев Славин, председатель, сказал во вступительном слове, что есть целый ряд замечательных писателей, чьи имена вычеркнуты из русской литературы, и надо за них бороться. Конец года: в Союзе писателей идут перевыборы; в Ленинграде сняли с руководящей должности Прокофьева, выбрали людей порядочных, к тому же «бродскистов» – но Чуковский относится к волнующим всех страстям скептически: «Целый день тысячи писателей провели в духоте, в ерунде, воображая, что дело литературы изменится, если вместо А в правлении будет Б или В, при том непременном условии, что вся власть распоряжаться писателями останется в руках у тех людей, которые сгубили Бабеля, Зощенко…» – и К. И. снова приводит полтора десятка имен – свой личный литературный мартиролог, один из многих в его дневнике.
Вышло его «Высокое искусство», которое понимающие люди сразу оценили как безусловный шедевр, «Евангелие для переводчиков», «подвиг», «классическую работу». Пишут слависты, пишут филологи, пишут читатели: делятся мыслями, замечаниями, восторгами, предложениями: а может быть, пойти дальше и для следующего издания сделать то-то?
В Переделкине зима, у Чуковского опять бессонница, ночью он отвечает на письма. У него появилась новая корреспондентка – загадочная американка Соня Гордон, которая забрасывает его десятками острых и интересных вопросов. Он отвечает неторопливо, с той усталой искренностью, какая, наверное, только и бывает у старого человека в часы бессонницы. Он так никогда и не узнал, что за маской сорокалетней американской модистки, знающей пять языков и всю русскую литературу, прячется почти такой же немолодой и усталый человек, редактор и издатель нью-йоркского альманаха «Воздушные пути» Роман Гринберг, знакомец Набокова. Писать письма от имени Сони Гордон он стал из опасения, что с редактором альманаха Чуковский переписываться бы не стал…
Очень может быть.
Необязательная переписка на произвольные темы – хоть с той же Соней Гордон, в существовании которой Чуковский временами сомневается, – для него отдушина, каких мало. Надоело иметь дело с начальством, письмами, цензурой. У него мало осталось времени, и его жалко тратить на перестраховщиков, запретителей, гонителей. «Сейчас у нас в Переделкине чудесный мороз, лес под снегом, солнце. Я гуляю по лесу в валенках, и белка, прыгая над моей головой, сыплет мне на шляпу мелкую снежную пыль», – пишет он Соне – и зовет: приезжайте, поговорим об Ахматовой, Дикинсон, Уитмене, Генри Джеймсе, придут молодые писатели, придет Паустовский – «а потом мы вместе пойдем гулять по Городку Писателей, по Неясной поляне, по берегам реки Сетунь, знаменитой в наших древних летописях, и, перебивая друг друга, будем читать стихи… Я поведу Вас в построенную мною библиотеку для детей, в двух шагах от моего дома, и там вы увидите, как талантливы и хороши наши деревенские, колхозные дети, увидите их рисунки, услышите их песни».
Счастье по-чуковски.
«Наследство отцов моих»
Весной на празднике детской книги в Колонном зале Корнею Ивановичу стало плохо. Укол сосудорасширяющего, Переделкино, постель; снова запрет читать и принимать гостей, снова лекарства… В апреле его положили в больницу.
"Была у Деда в Кунцевской больнице, – писала Л. К. в дневнике 18 апреля. – Условия идеальные: отдельная комната, с отдельным входом, отдельной ванной. Парк.
Спросил о деле Бродского.