Корней Чуковский
Шрифт:
Последние статьи Чуковского – об Ахматовой, Гумилеве, Зощенко, Пастернаке – хотя и не свободны от умолчаний (в статье о Зощенко на месте, где хронологически должна идти речь о Жданове ком постановлении, стоит ряд отточий; в статье об Ахматовой – ни слова о нем, ни намека на репрессии и трагедии; ни слова о гибели Гумилева, о травле Пастернака – все это не могло быть напечатано и оставалось за скобками) – но это были первые публикации о литераторах, чьи имена годами, а то и десятилетиями оставались под запретом, первые по-настоящему грамотные, умные, взвешенные статьи, где о творчестве и жизни великих людей говорилось с точки зрения литературы, а не последнего идеологического совещания ЦК КПСС. Статьи эти и сейчас остаются живыми и настоящими.
Сравнение их с раскованными, свободными критическими работами Чуковского начала двадцатых годов показывает: он не утратил
Впрочем, о многом до сих пор приходилось просто молчать. Готовя к печати фрагменты «Чукоккалы», К. И. грустно замечал: «По нынешним временам Чукоккала – сплошная нелегальщина. Она воскрешает Евреинова, Сологуба, Гумилева, Анненкова, Вячеслава Иванова и других замечательных людей, которых начальство предпочитает замалчивать. Что делать?»
Он пытается найти способ что-то сделать. И в комментариях к «Чукоккале» рассказывает о неизвестном читателю Мандельштаме, и старается процитировать как можно больше его стихов. И в статье об Ахматовой игнорирует всем памятный ждановский образ «взбесившейся барыньки» – и вместо него рисует свой, новый и прекрасный образ могучего национального поэта. И пишет воспоминания, воскрешая для потерявшей память литературы имена Сологуба и Гумилева. Но так ни разу он и не воспользовался последней возможностью: написать обо всем, чем хочется, так, как хочется – без скидок на читательскую неподготовленность, редакторскую трусость, цензурную глупость и политическую невозможность – пусть в стол, но договорить все, что надо. Так и остались его воспоминания отфильтрованными, осторожными – искусством возможного. Привык ли он работать только на публикацию, не верил ли в негорючесть рукописей или в необходимость что-то договорить… или уже не ощущал в себе сил написать о том же Мандельштаме так же свободно, как в двадцатых писал о Блоке и Некрасове – даже неважно.
Об убитых поэтах еще какое-то время еще можно было что-то сказать, если умолчать о их палачах: позволительны обтекаемые слова о «трагической судьбе», но не более. Но благороднее ли было бы промолчать совсем, если всю правду сказать не дают? Промолчать и закрыть тему еще на два десятка лет, еще для одного поколения, до полного торжества правды? Нет ответа.
Лидия Корнеевна очень сердилась позднее на литературоведа Дымшица, который в предисловии к сборнику Мандельштама в «Библиотеке поэта» просто указал, что тот «умер». А написал бы правду, возражали ей, – не было бы сборника, читатель не получил бы стихов поэта. Что предпочесть – гордое молчание, самиздат и тамиздат? Или компромиссы, полуразрешенные полумеры, полуговорение полуправды – в надежде расширить диапазон легального, не дать закрыться схлопывающемуся просвету, и хотя бы так донести обреченную властями на забвение поэзию до тех, кто не читает самиздата и тамиздата? Выбор мучительный, какой вариант ответа ни предпочти. Корнею Ивановичу, кажется, ближе было второе. Его дочери, пожалуй, первое. Впрочем, вряд ли можно здесь говорить о сознательном выборе: жизнь сама направляла и подталкивала в определенном направлении. Для Лидии Корнеевны решающими стали два обстоятельства: злобная речь Шолохова на XXIII съезде партии и публикация «Софьи Петровны» на Западе без разрешения автора.
Хрущевская политика маятника совершенно очевидно сменилась брежневским откатом назад. Упоминания о репрессиях постепенно исчезали из литературы, вымарывались из памяти народа, вычеркивались из энциклопедий. Были «нарушения социалистической законности», все, одна официальная строка, и хватит об этом. Дело
Еще одно письмо в те же дни было отправлено в президиум XXIII съезда КПСС и президиумы Верховных советов СССР и РСФСР. 62 писателя, в том числе Чуковский, Эренбург, Шкловский, Антокольский, Каверин, просили передать на поруки только что осужденных (суд шел с 10 по 14 февраля) писателей Синявского и Даниэля, получивших 7 и 5 лет исправительно-трудовых работ.
XXIII съезд КПСС открылся 23 марта и почти сразу дал внятный ответ на все письма. Брежнев грозно бряцал оружием, убеждая весь мир, что СССР даст отпор любому агрессору; во внешней политике – холодная война, во внутренней – реставрация тотального партийного контроля над всеми сторонами жизни. В докладе ЦК КПСС речь шла об опостылевшем за последние годы сталинизма «коммунистическом воспитании трудящихся», повышении «политической и организаторской роли партии в советском обществе». Тем, кто научился извлекать смысл из этих устойчивых словосочетаний, было ясно: партия сигнализировала народу, что никуда он от нее не денется; творческой интеллигенции – что она будет воспитывать массы, как партия велит – и ни-ни!
Хуже того: съезд обосновал причины для нового зажима очередным «обострением классовой борьбы», на сей раз между социализмом и империализмом. Именно таким обострением один раз в истории страны уже обосновывали кровавые репрессии, и наблюдать рецидив той же болезни было невыносимо. Резолюция съезда требовала «повышения революционной бдительности коммунистов, всех советских людей, разоблачения идеологических диверсий империализма против Советского Союза и других социалистических стран».
На съезде выступил Михаил Шолохов с новой позорной и страшной речью. «Стыдно за тех, кто предлагает взять на поруки отщепенцев», – гремел он.
«Подлая речь Шолохова в ответ на наше ходатайство взять на поруки Синявского так взволновала меня, что я, приняв утроенную порцию снотворного, не мог заснуть, – писал К. И. – Черная сотня сплотилась и выработала программу удушения и избиения интеллигенции. Я представил себе, что после этой речи жизнь Синявского станет на каторге еще тяжелее».
На речь Шолохова Лидия Корнеевна откликнулась открытым письмом, копии которого направила в Ростовское отделение Союза писателей, в правления Союза писателей СССР и РСФСР, в редакции центральных и литературных газет.
В письме она обвинила Шолохова в забвении традиций русской литературы: вы единственный писатель, говорила она, который возмутился приговором как слишком мягким, а не слишком суровым, процедурой суда – как слишком педантичной и строго законной, а не наоборот. Вы сказали, что вам стыдно за тех, кто предложил взять осужденных на поруки? – а мне, советской писательнице, стыдно за вас: «Они просьбой своей продолжили славную традицию советской и досоветской русской литературы, а Вы своей речью навеки отлучили себя от этой традиции». Лидия Корнеевна напоминала Шолохову о Горьком, спасавшем писателей из тюрем и ссылок, об участии Золя в деле Дрейфуса, о Достоевском и Толстом, которые писали о тюрьме и каторге, – о собственном его романе «Тихий Дон», наконец, где автор не судит своего героя за проступки и ошибки. В письме этом было вслух сказано главное, о чем люди только шептались друг с другом: «Сама отдача под уголовный суд Синявского и Даниэля была противозаконной. Потому что книга – беллетристика, повесть, роман, рассказ, словом – литературное произведение, слабое или сильное, лживое или правдивое, талантливое или бездарное, есть явление общественной мысли и никакому суду, кроме общественного, литературного, ни уголовному, ни военно-полевому не подлежит. Писателя, как и всякого советского гражданина, можно и должно судить уголовным судом за любой проступок – только не за его книги. Литература уголовному суду не подсудна. Идеям следует противопоставлять идеи, а не тюрьмы и лагеря».
Письмо это советские газеты конечно же не опубликовали, а вот по иностранному радио оно было прочитано довольно скоро.
В конце мая Соня Гордон написала Чуковскому: "Сегодня я получила здешний русский журнал это был «Новый журнал», издающийся в Нью-Йорке. – И. Л,в котором напечатан рассказ Вашей дочери Лидии (впервые напечатан) «Софья Петровна». Редакция указывает в примечании, что печатает его без ведома и согласия автора".
Очевидно, пока рукопись лежала в «Советском писателе», кто-то скопировал ее, копии разошлись по рукам и попали за границу.