Короли в изгнании
Шрифт:
Мать и наставник ведут за руки маленького принца, охраняют его, но ему очень жарко между ними. Он жалуется, что ему ничего не видно. Наконец Элизе по примеру идущих рядом рабочих сажает Цару к себе на плечо, и Цара снова счастлив безмерно: с высоты перед ним открывается дивный вид на праздник. Там, вдали, на фоне закатного неба, пронизанного лучами света, изборожденного большими движущимися тенями, между двумя колоннами заставы — уходящее в глубину трепетанье знамен и флагов, хлопанье полотняных вывесок по фронтонам балаганов. Легкие колеса гигантских качелей поднимают одну за другой маленькие колесницы, наполненные публикой. Трехъярусная карусель, размалеванная и покрытая лаком, словно детская игрушка, механически вертится вместе со всеми своими львами, леопардами, фантастическими драконами, и в напряженных позах катающихся на них ребятишек есть тоже что-то ненастоящее, точно это не живые дети, а куклы. Ближе — взлетанье целых гроздей красных шаров, круженье бесчисленных мельниц из желтой бумаги, похожих на фейерверочные огненные колеса, а над толпой — множество неподвижных детских головок с пепельными, как у Цары, волосами. От лучей уже тускнеющей вечерней зари на облаках то появляются, то исчезают огнистые полосы, все предметы то освещаются, то окутываются сумраком, и это еще более оживляет перспективу. Вот в этом месте свет
Внезапно от усталости, от душного запаха разгоряченных человеческих тел, от солнца, косые лучи которого в пять часов дня все еще слепят и жгут, от струящегося, искрящегося знойного марева у королевы закружилась голова, и вот она в изнеможении останавливается. Чтобы не упасть, она едва успевает схватить Элизе за руку; бледная, она опирается на него, она вцепляется в него, но все еще старается держаться прямо и еле слышно шепчет:
— Ничего... Ничего...
Но в висках у нее нестерпимо стучит, сознание на минуту покидает ее, все ее тело теряет ощущение своего веса... О, он никогда не забудет этой минуты!
Прошло! Фредерика очнулась. На нее подул свежий ветерок, и это ее оживило. Но она все же не выпускает руки своего телохранителя, и то, что королева старается идти с ним в ногу, прикосновение ее теплой перчатки — все это несказанно волнует Меро. Страх погибнуть в давке, толпа, Париж, праздник — ничто больше не занимает его мыслей. Он — в стране невозможного, где мечты сбываются во всем их волшебстве, во всей их необычайности. Погруженный в людскую мешанину, он не слышит ее, он не видит ее; он плывет как бы на облаке, облако окутывает его до самых глаз, облако его увлекает, облако его несет; незаметно для него облако уводит его с ярмарки... И только тут Элизе чувствует, что он на земле, только тут он опоминается... Экипаж королевы далеко. До него не добраться. Значит, надо возвращаться домой, на улицу Эрбильона, пешком, придется идти на склоне дня сперва по широким аллеям, потом по улицам — мимо переполненных кабачков и подгулявших прохожих. Затея рискованная, но никто из них и не помышляет о необычности подобного возвращения. Цара, как всякий ребенок, на маленьком детском языке которого вертятся после праздника все образы, все зрительные представления, все события, какие вобрали в себя его глаза, болтает, болтает без умолку. Элизе и королева молчат. Он, все еще не уняв дрожи, сначала пытается припомнить все по порядку, а затем пытается позабыть о чудесной волнующей минуте, открывшей ему некую тайну — грустную тайну его жизни. Фредерика думает о том для нее новом, до сих пор неизвестном, что довелось ей увидеть за день. Сегодня она впервые услыхала, как бьется сердце народа, сегодня в первый раз она склонила голову к плечу льва. И от этого у нее осталось ощущение чего-то мощного и вместе с тем мягкого, как после нежного, бережного объятия.
VIII
Ловкий ход
Дверь хлопнула резко, властно, отчего по всему агентству поднялся ветер и мигом надул голубые вуалетки и полы макинтошей, пошевелил счета в руках у служащих и перышки на дорожных шляпках. Руки протянулись, головы наклонились — вошел Д. Том Льюис. Круговая улыбка, два-три кратких распоряжения бухгалтерии, ликованье, прозвучавшее в вопросе: «Отосланы ли покупки принцу Уэлскому?» — и вот он уже у себя в кабинете, а служащие удивленно перемигиваются: с чего это хозяин так повеселел? Наверно, есть новости. Сдержанная Шифра — и та, сидя за решеткой, догадалась об этом с первого взгляда и тихо спросила:
— Что произошло?
Д. Том Льюис беззвучно засмеялся всем лицом и, как он всегда делал в важных случаях жизни, стал вращать глазами.
— Произошло!.. — ответил он и сделал ей знак: — Пойдем!..
Затем они оба спустились по узкой и крутой лестнице, состоявшей из пятнадцати ступенек с медными планками, в полуподвальный этаж, в комнатку, где почти всегда горел газ, где стояли диваны и изящный туалетный столик, комнатку, устланную в высшей степени причудливыми коврами, обитую в высшей степени причудливыми тканями, с чем-то вроде иллюминатора, в который было вставлено матовое стекло, такое толстое, что оно скорей напоминало рог, и который выходил на Королевскую. Эта комната сообщалась с подвалами и с двором, что давало Тому возможность входить и выходить незаметно для особо назойливых посетителей и для кредиторов — для всех тех, кого на парижском жаргоне называют «камнями на пути»: «камни на пути» — это люди или предметы, мешающие движению. В сложных делах, какими занималось агентство Льюиса, такие хитрости дикаря необходимы. Иначе Д. Том Льюис тратил бы все свое время на препирательства и перебранки.
Даже старейшие из помощников Тома, служившие у него по пяти, по шести месяцев, и те никогда не спускались в таинственный полуподвал, — правом на вход туда пользовалась только Шифра. Это был интимный уголок агента, где он оставался один на один с самим собой, со своими мыслями, кокон, откуда он всякий раз вылетал преображенным, нечто вроде актерской уборной, сходство с которой сейчас еще усиливала, помимо света газовых рожков, игравшего на мраморе, помимо обшитой фалбалой дорожки на туалетном столике, странная мимика Д. Тома Льюиса, агента по обслуживанию иностранцев. Рывком расстегнул он свой длинный английский сюртук, зашвырнул его подальше, снял один жилет, потом другой — пестрые, как у клоуна, распутал десять метров белого муслина, которые пошли на его галстук, сорвал одну за другой фланелевые повязки, которыми он обмотал себя вокруг пояса, и из всей этой внушительной апоплексической полноты, объезжавшей Париж в единственном на весь город, первом здесь появившемся кебе, вышел с облегченным вздохом маленький человечек,
До десяти лет росший на стружках отцовской мастерской, с десяти до пятнадцати воспитывавшийся в школе взаимного обучения и на улице, этой единственной в своем роде школе — школе под открытым небом, Нарсис рано почувствовал презрение к простому народу и отвращение к ручному труду, рано проникся глубоким убеждением, что обследование парижской сточной канавы с ее разнородным содержимым даст больше, нежели дальнее плавание. Он еще маленьким мальчиком составлял проекты, обдумывал сделки. Впоследствии присущий Льюису стремительный полет мечты даже мешал ему: он разбрасывался, растрачивал силы впустую. Он был рудокопом в Австралии, скваттером в Америке, актером в Батавии, сыщиком в Брюсселе, наделал долгов и в Старом, и в Новом Свете, во всех уголках земного шара оставил заимодавцев с носом, а в конце концов устроился агентом в Лондоне, прожил там довольно долго и мог бы и дальше жить припеваючи, если б не его чудовищное в своей ненасытности, вечно рыщущее воображение, воображение сластолюбца, неизменно обгоняющее будущее наслаждение, — оно-то и ввергло его в безысходнейшую нищету — нищету британскую. На сей раз он пал низко и был пойман в Гайд-парке в то время, как он охотился на лебедей, плававших в бассейне. Отсидев несколько месяцев в тюрьме, он окончательно разлюбил свободную Англию, и его, точно обломок потерпевшего крушение корабля, выбросило на те же самые парижские тротуары, где он когда-то начинал свою карьеру.
Повинуясь странному капризу, а также врожденному инстинкту паяца, комедианта, он выдал себя — и не где-нибудь, а в Париже! — за англичанина; впрочем, при его знании англосаксонских нравов, мимики и языка это не представляло для него никаких трудностей. И вышло это у него по наитию, по вдохновению, при первой же афере, при первом же его маклерском «ловком ходе».
— Как об вас доложить?.. — нахально спросил его долговязый плут в ливрее.
Пуату сознавал, что в этой обширной передней он выглядит таким потрепанным, таким жалким, он смертельно боялся, что его выставят отсюда, даже не выслушав. Вот почему у него возникла настоятельная потребность возместить свой неприглядный вид чем-либо необычным, чем-либо из ряду вон выходящим.
— Э-э-э... Дэлэжите: сэр Том Льюис!
И под этим в одну секунду придуманным именем, с этой взятой напрокат национальностью он сразу почувствовал себя уверенно и с увлечением принялся совершенствоваться в передаче ее особенностей, ее странностей, а кроме того, постоянное наблюдение за своим произношением, за своими манерами помогло ему очень скоро избавиться от излишней суетливости, позволило ему измышлять уловки, делая вид, что он подыскивает слова.
Удивительная вещь: из всех многочисленных изобретений его находчивого ума это, как раз наименее обдуманное, оказалось самым удачным. Ему он был обязан знакомством с Шифрой, державшей в ту пору на Елисейских полях так называемый family hotel — кокетливое четырехэтажное помещение с розовыми занавесками и с маленьким крылечком, выходившим на широкий асфальтовый тротуар авеню Антена, который оживляли цветы и зелень. Хозяйка дома, всегда нарядная, склонившись над рукодельем или над конторской книгой, показывала в одном из окон первого этажа свой спокойный божественный профиль. Постояльцы номеров составляли крайне пестрое, смешанное общество: тут жили клоуны, букмекеры, конюхи, лошадники, англо-американская богема, наихудшая из всех богем, золотоискательское отребье, мелкие шулера. Женский персонал вербовался из участниц кадрилей Мабиля, находившегося так близко, что звуки его скрипок в летние вечера были здесь хорошо слышны, и их не заглушали ни шум пререканий, ни стук сыплющихся фишек и луидоров, — надо заметить, что после обеда в family hotel шла крупная игра. Если какой-нибудь почтенный иностранец с семьей, обманутый лживой вывеской, и поселялся у Шифры, ухватки жильцов, те разговорчики, какие они вели между собой, производили на него такое впечатление, что он моментально, в первый же день, не успев разложить чемоданы, бежал отсюда без оглядки.
В этой среде авантюристов и дельцов Пуату, то бишь Том Льюис, низкорослый постоялец, ютившийся под самой крышей, очень скоро завоевал себе положение благодаря своему веселому нраву, благодаря своей покладистости, благодаря своему умению делать дела, и притом — любые. Он выгодно помещал деньги номерной прислуги и через нее постепенно входил в доверие к хозяйке. Да и как было не поверить человеку с таким симпатичным, открытым, улыбающимся лицом, с такой неутомимой жаждой деятельности, которая была особенно полезна за табльдотом, ибо он был очень хорош для того, чтобы подзудить клиента, хорош для затравки, для того чтобы подбить кого-нибудь на пари или на пирушку? Холодная, скрытная со всеми, прелестная хозяйка family была откровенна только с г-ном Томом. Часто днем, входя или, наоборот, уходя, он задерживался в маленькой чистенькой конторе со множеством зеркал и спартри. Шифра рассказывала ему про свои дела, показывала драгоценности и конторские книги, советовалась с ним относительно меню на сегодня или о том, как надо ухаживать за большим цветущим, напоминавшим рог изобилия арумом, который купался подле нее в вазе из минтоновского фаянса. Они вместе смеялись над любовными посланиями, которые она получала, над всякого рода предложениями, которые делались ей, — Шифра принадлежала к числу красавиц, не отличающихся чувствительностью. Лишенная темперамента, она не теряла хладнокровия нигде и ни при каких обстоятельствах, она смотрела на страсть как на сделку. Говорят, что для женщины имеет значение только первый любовник. Первый любовник Шифры, семидесятилетний старец, выбранный папашей Леемансом, навсегда заморозил ей кровь и растлил душу. Это очаровательное существо, которое родилось в лавке редких вещей и представляло для отца тоже редкую вещь, но не более, — это очаровательное существо видело в любви возможность расставлять тенета, ловушки, рассматривало ее как статью дохода, как торговый оборот. Мало-помалу между Томом и ею возникли узы дружбы — дружбы дядюшки и его воспитанницы. Он давал ей советы, руководил ею — руководил с умом, с богатством воображения, восхищавшим эту уравновешенную, методическую натуру, сочетавшую в себе еврейский фатализм с фламандским тугодумием. Она не способна была что-либо изобрести, что-либо измыслить, она жила только настоящим, — вот почему мозг Тома, этот никогда не потухавший фейерверк, ослепил ее. Окончательно жилец пленил Шифру в тот день, когда он за обедом особенно смешно коверкал французский язык, а потом, зайдя в контору за ключом от номера, прошептал ей на ухо: