Корона за любовь. Константин Павлович
Шрифт:
— Знаешь, — сказал ей Александр, — я даже не испытываю волнения, настолько задача моя проста и возможна.
— Александр, — заговорила Маргарита, подсев на его охапку соломы, — запомни: моя любовь будет хранить тебя от всякой нелепой случайности. Я стану молиться за тебя, я стану волноваться. Но ведь это естественно, это так и должно быть...
— Успокойся, — закрыл её рот поцелуем Александр, — я буду под надёжной охраной моих гренадеров, а мой конь вынесет меня из-под всякой пули и убережёт от всякого штыка...
— И всё-таки помни: все мои молитвы будут за тебя.
— Да я и не сомневаюсь, мой милый денщик, — засмеялся Александр.
С самого раннего утра Маргарита уже была на ногах. Она проводила выступивший полк до самых рвов, долго стояла на валу, пока не исчезли вдали чёрные точки всадников и не поднялась пыль за ногами пеших солдат.
Она вдруг поняла, что бездеятельное ожидание станет для неё нестерпимым, и пошла к походному лазарету, где уже всё было готово к приёму первых раненых.
Застонала вдали артиллерийская канонада, частая перестрелка доносилась лишь глухими хлопками, и весь лагерь взволнованно ждал вестей.
Показались на дороге, в облаках пыли первые повозки с ранеными.
И тут впервые осознала Маргарита, что такое война. До этого видела она только пропылённые лица солдат, устало шагающих в походе, видела, как выдирают они ноги из жидкой грязи ненаезженных дорог, как мелькают их согнутые под амуницией фигуры между частыми тонкими берёзками. А теперь увидела окровавленные лица, отстреленные руки и ноги, кровь и услышала стоны. Безобразная сторона войны обернулась к её лицу своей кровавой сущностью, но она закусила губы и лишь старалась предложить свою помощь тем раненым, что не требовали срочных хирургических действий.
Она бегала по лазарету, большому полотняному шатру, раскинутому под малорослыми деревьями и среди кустарников, то и дело мчалась к ручейку, текущему между узловатыми корнями, наполняла манерки [17] и котелки водой, обтирала лица раненых, вместе с санитарами укладывала их поудобнее прямо на голой земле.
Скоро, уже к вечеру, весь лазарет представлял собою страшное зрелище: стонали и кричали раненые, просили пить, а то и затвердевшей каши, рвали на себе повязки и бредили.
17
Манерка — походная металлическая фляжка, а также крышка такой фляжки, употребляемая вместо стакана.
Доктора смотрели на Маргариту странно: что делает здесь этот молодой слуга, этот человек, одетый в мужицкую одежду и так хорошо изъясняющийся по-французски. Но потом поняли тайну и старались обратить на пользу лазарету её присутствие здесь.
— Спаси и сохрани, Пресвятая Матерь Богородица, спаси, сохрани и помилуй...
Весь день и вечер, что бы она ни делала, эта спасительная молитва была на её устах. Она твердила её как заклинание, как заговор, уже машинально и независимо от действий рук и ног.
Но вот вдали послышался топот копыт, в вечерней мгле он сгустился в сильный шум, и даже лазаретные служители выбежали на этот шум. Возвращался
Когда он соскочил перед ней, омертвело стоявшей у ближнего костра, она словно ожила, бросилась ему на грудь и стала лихорадочно ощупывать его тело.
— Ты жив, — шептали её губы, — ты вернулся, ты весь в пыли, грязи, крови, куда ты ранен, какая шальная пуля укусила тебя...
Он отстранился от неё, пристально поглядел в её яркие, пылающие при свете костра зелёные глаза, чётко произнёс:
— Успокойся, даже ни одной царапины... Просто обычная военная работа...
Он не рассказал ей, как переходил из рук в руки маленький окопчик, как горели дома в предместьях Галымина, как падали и падали солдаты, успевая бросать раскалённые ручные гранаты в наседающих французов. Всё это слилось для него в одно — будничную военную работу, которую надо было сделать, и они её сделали.
Маргарита сразу захлопотала — ужин давно готов, все котелки и миски завёрнуты в тёплое одеяло, и она с умилением смотрела, как набросился он на еду, каким здоровым мужским аппетитом обладал он после этого боя. А потом собрала пропотевшее бельё, вытерла мокрой тряпкой всё его сильное белое тело и уложила спать, как большое дитя, на охапку мягкого сена, покрытого конской попоной.
Она долго сидела над ним, при свете свечи вглядываясь в его закрытые глаза и кладя руки на его и во сне дергающиеся руки, сжимавшие эфес невидимой сабли, на его рот, подергивающийся от безмолвного крика, и она поняла, что бой был жарким и трудным, и только его любовь мешала ему рассказать ей всё. Потом, когда-нибудь, он всё ей расскажет, но теперь, когда ещё свежи воспоминания об этом страшном дне, он ничего не станет говорить. И она сторожила его беспокойный сон, словно насылала на него защиту своего сильного чувства...
Бенингсен выдавал поражение чуть ли не за победу, успокаивал молодого царя, слал донесение за донесением о кровавых боях и больших успехах, которые были выдуманы им. Император верил — ему так хотелось верить в силу русского оружия.
Сообщал Бенингсен и о наиболее отличившихся в бою при Галымине. Об Александре Тучкове написал царю особо: «Под градом пуль и картечи действовал, как ученик...»
Два ордена и новый чин — шеф Ревельского полка пехоты — такими были для Александра последствия сражения под Галымином, и всё-таки даже позже ничего не говорил он Маргарите о своём первом бое, о первой стычке с прекрасно обученными французскими солдатами. Лишь старшему брату Николаю мог он написать об этом:
«Невзирая на ядра, картечи и пули, я совершенно здоров. Я участвовал в двух кровопролитнейших битвах. Особенно жестока была последняя, где в продолжение двадцати часов был я подвергнут всему, что только сражения представляют ужасного. Спасение моё приписываю чуду. Я оставил поле сражения в 11 часов вечера, когда неприятельский огонь умолк. Я отступил после всех...»
Бенингсен положил горы трупов на всех полях сражений, где ему пришлось командовать русскими войсками, и всё-таки не добился победы.