Корпорация
Шрифт:
Дворцовая набережная. Полукруг Эрмитажа.
Она остановилась, сообразив, что зашла слишком далеко. Какие-то люди шли по площади. «Эй, девушка!» — окликнул ее голос, веселый и пьяный. Она шарахнулась в сторону и, развернувшись, пошла торопливо обратно.
Ну да, ну да. Она успокоилась и смирилась. Она научилась почти равнодушно слушать его, дышать глубоко и ровно. А потом…
Что потом? Что случилось? Ничего особенного, никаких событий. Ни словом, ни жестом он не дал ей знать о перемене. И все же…
Ну, просто тень какая-то мелькнула в воздухе. Просто изменился вдруг
Нет, в самом деле! После стольких лет безупречной ее службы. После сотен еженедельных докладов, после тысячи встреч и разговоров — он ее увидел.
Как она мечтала об этом, как хотела этого, как ждала! Вот же я, вот я — умная, красивая, добрая, с таким грузом нерастраченной любви, с таким запасом нежности, что сердце не выдержит, разорвется в клочья от одного твоего слова… Увидь, разгляди, остановись ты хоть на минутку!…
Он ценил ее, конечно. Он умел сказать человеку очень важные, очень нужные слова, совсем простые, но способные творить чудеса: «Спасибо. Вы не представляете, как помогли мне». «Что б я без тебя делал!». «Тамара, ты моя находка. Горжусь собственной прозорливостью».
О, эти менеджерские уловочки! Она и сама пользовалась этим — совсем несложно сказать человеку приятное, зная, что назавтра он возблагодарит за это сторицей — ударным, так сказать, трудом. Заставь человека поверить в то, что он незаменим, талантлив, необычаен — он горы для тебя свернет!…
Ценил, стало быть. Выделял из прочих. Доверял. Но — не более.
Она как будто разделилась на две половинки. Одна — госпожа Железнова, директор Правового департамента, профессионал, боевой товарищ, рабочая лошадка, незаменимый и важный для Корпорации человек. Эту половинку он видел, ее и отмечал, отличал от прочих.
Вторая — та самая Тамара, которая так и осталась семнадцатилетней девочкой — влюбчивой, пугливой, неразумной и нерасчетливой. Тамара нежная, Тамара тайная, тщательно оберегаемая от посторонних взглядов — столь тщательно, что и он не сумел разглядеть этой ее ипостаси. Ничего, ровно ничего женского не видел он в ней.
До недавних пор.
И вот — случилось что-то. Не показалось ей, ой, не показалось!… Девять лет понадобилось человеку, чтобы понять, что не все ладно в бьющемся рядом сердце, что эти вот ее прямые, товарищеские взгляды, эта вот ее прохладная улыбка, спокойный голос, ровный тон — не более, чем прикрытие, ширма, за которой такое творится, такие страсти бушуют…
Увидел. Разглядел. Заинтересовался. Поздний ужин вдвоем, когда, вроде бы, и разговоры велись простые и честные — о старых знакомых, о его детях — не так уж прост был и не так уж честен. На мягких-мягких лапах ступая, подкрадываясь, сужая круги, он подбирался к ней, чтоб заглянуть поглубже, проверить — а правда ли? А в самом ли деле, моя дорогая, ты, как и много лет назад, трепещешь и замираешь при звуках моего голоса? Да может ли такое быть? Да не ошибся ли я?
Она видела эти его тайные движения, и они не вызывали в ней понимающей усмешки. Он ведь тоже боялся ошибиться, ведь может же этот несгибаемый человек бояться хоть чего-то!…
И
Он все видел и все понял. И теперь остается только ждать его решения…
Словно очнувшись, она остановилась под фонарем, огляделась. Кажется, не так уж далеко от гостиницы. Глянула на часы — без десяти два. Хм… И как она будет выглядеть завтра — невыспавшаяся, с синеватыми тенями вокруг глаз?… В последний раз замерла, глядя на реку.
Два моста — слева и справа — освещенные несильными прожекторами, казалось, висели в темном воздухе. И вдруг случилось что-то — дрогнули, покачнулись гнутые полотнища и медленно поползли вверх. В небывалом синеватом ночном свете разводили мосты.
Директор Правового департамента Тамара Железнова стояла на петербургской набережной, смотрела на вздымающиеся дуги плакала.
Вечер того же дня. Москва.
Она плакала. Совершенно точно, она плакала!…
Пузатый человек на сцене, страшно шевеля бровями, пел что-то на удивление незамысловатое, даже ему, Малышеву, понятное. Знать бы еще, о чем это он… Нет, неплохо, конечно. Да что там говорить — здорово поет чувак, но чтоб плакать…
Пузан, всемирный любимец-тенор, допел последнее долгое-долгое слов и горестно умолк. Зал взорвался аплодисментами. «Браво» и «Бис» орали так истово, как если бы за собственную жизнь голосовали. Малышеву заложило уши, но он мужественно громыхал ладонями и поглядывал искоса на Настю. В ее глазах все еще стояли слезы, но она улыбалась так светло, что от сердца отлегло — ладно, пусть поплачет, если ей от этого лучше.
Настя, с едва сдерживаемым радостным взвизгом принявшая его приглашение на концерт, сегодня вдруг оказалась в настроении совсем не праздничном. Заехав за ней в задрипанное Перово, он получил на руки совершенно унылую и упавшую духом девицу. Более того — покрасневшие веки недвусмысленно информировали о недавних слезах. На деликатные вопросы Настя лишь виновато мотала головой и бормотала: «Ничего страшного не случилось» — и все извинялась.
Малышев обиделся. Вот тебе и восхищенная благодарность! Он так рассчитывал доставить ей удовольствие, так хотел посмотреть на радостное, оживленное личико, и — на тебе! Страдальчески сведенные брови…
А Настя, не замечая настроения нарядного господина, сердито сопевшего по правую руку, просто сидела и слушала: музыку, голос, саму себя. В который уже раз повторялось это волшебство — теплая волна музыки смывала все обиды и проблемы, вообще все сиюминутное, и ничего не оставалось в ней от прежней Насти Артемьевой, уставшей и вечно торопящейся. То, что не имело отношения к ее телу, но было, собственно, самой Настей, — внутреннее ее существо, именуемое обычно душою, — уходило куда-то, растворялось в целебных потоках и возвращалось с финальными аплодисментами до блеска отмытым, светлым, прозрачным.