Корсары Леванта
Шрифт:
— Bir mum kafir!.. Baxa kes!.. Alautalah!
Янычарам отваги было не занимать. Волна за волной они накатывали на палубы наших галер, горяча себя именем Аллаха и Великого Турка и клятвами перебить неверных собак. И выказывали при этом такое презрение к смерти, словно все гурии их мусульманского рая уже поджидали их у нас за спиной. Они прыгали к нам на борт с таранов, с переброшенных на манер сходней рей и весел. Сильное, прямо скажем, действие производили их неистовые гортанные крики, а равно также, впрочем, и красные долиманы, бритые или покрытые остроконечными шапками головы, устрашающие усищи и ятаганы, коими владели они, как волк зубами, и тщились сломить наше сопротивление. Однако и Господь Бог с католическим нашим государем без прикрытия сегодня не остались: косой на камень наткнулась янычарская храбрость с легендарной вековой стойкостью испанской пехоты, шансы уравнивавшей. И каждая новая волна разбивалась о стену беглого огня: аркебузы и мушкеты гремели чередой частых залпов, и стоило посмотреть, какую бестрепетную невозмутимость хранили в этом кромешном аду наши старые солдаты, с обычной, но оттого не менее завидной отчетливостью исполнявшие свою солдатскую должность: как стреляли, заряжали и снова стреляли, как, в лице не меняясь, когда истощались заряды, требовали у пажей и юнг пороха и пуль. Меж тех и этих плечом к плечу дрались мы, легконогие и юношески проворные молодые солдаты и
— Сантьяго!.. Сантьяго!.. Испания и Сантьяго!..
Мы уже охрипли, и глотки у нас саднили от дыма, криков и едкого запаха крови. Иные, и вовсе не стесняясь в выражениях, поносили турок на чем свет стоит, а те, разумеется, в долгу не оставались, и вот на всех языках — испанском, баскском, турецком, греческом и лингва-франка — неслась забористая брань и много чего лестного было сказано про свиней-неверных и собак-обрезанцев, о сукиных сынах с обеих противоборствующих сторон, о хряках, обрюхативших соответственно ту или иную мамашу, давно уже себя зарекомендовавшую отпетой потаскухой, о содомских пристрастиях приверженцев пророка Мухаммеда, о сомнительной непорочности Пречистой Девы и несомненных пороках Иисуса, ну и, как водится, опять о распутных, с кем попало путающихся мамашах — уже, сами понимаете, других. Все это было в порядке вещей, широко распространено и бытовало повсеместно, а в подобных ситуациях — попросту необходимо.
Но, если отставить браваду, и мы, и турки сознавали очень ясно, что дело всего лишь в том, достанет ли у них терпения и умения вовремя перетасовать колоду, ибо их численное превосходство было, самое малое, троекратное и они могли без труда восполнять потери, давать бойцам подмену, то есть роздых, не ослабляя при этом напора, тогда как нам подобное не светило. Кроме того, турецкие галеры, отходя, всякий раз использовали дистанцию, чтобы садить по нам из пятидесятифунтовых баковых орудий и пушек помельче, устраивая на палубе форменную бойню: рушились развороченные настильным огнем надстройки, разлетались в стороны осколки и обломки, круша все на своем пути, а уберечься можно было, только если, заслышав грохот и свист, бросишься ничком на палубу — вот тебе и вся защита. И повсюду — разорванные на куски, распотрошенные трупы, и кишки вон, и мозги наружу, и кровь лужами, а в воде, между кораблями, плавают десятки трупов тех, кто погиб на абордаже или кого скинули за борт, дабы не загромождать палубу. Немало убитых и раненых было и среди гребцов, наших и турецких, ибо они, удерживаемые своими окровавленными цепями, только и могли, что пластаться вповалку меж гребных скамей, прикрываться расщепленными, переломанными веслами, кричать от ужаса при виде бушующей вокруг бранной ярости да молить о пощаде.
— Алла-ут-алла! Алла-ут-алла!
Шел уже, наверно, третий долгий час боя, когда одна из турецких галер ловким маневром сумела все-таки дотянуться тараном чуть ли не до самой нашей фок-мачты, и по нему снова ринулась на палубу «Мулатки» туча янычар и солдат, твердо намеренных на этот раз занять полубак. Хоть, обороняя каждый дюйм палубы, мы и отбивались с поистине волчьим упорством и заслуживающим удивления мужеством, однако слишком силен был натиск, так что пришлось отдать банки возле такелажной кладовой. Я знал, что капитан Алатристе и Копонс сражаются где-то там, но так густо стлался дым мушкетных выстрелов, что во всеобщем столпотворении разглядеть их я не мог. Тут раздались крики о помощи, и все, кто мог, по куршее и галерейкам вдоль бортов устремились на этот призыв туда, откуда донеслись они, — к носу, а я — в числе первых, ибо ни за что на свете не согласился бы оставаться в стороне, покуда моего хозяина рубят в куски. Выставив щит и саблю, прыгнул на сбитую, перегородившую всю палубу рею грот-мачты, наступая на несчастных, придавленных ею галерников, распростертых меж скамей, и когда один из них — показалось по виду, что турок — в последних конвульсиях ухватил меня за щиколотку, я ударил его клинком так, что едва не напрочь отсек руку с браслетом кандалов на запястье — разум в таких обстоятельствах отказывает человеку первым.
— Испания и Сантьяго! Вперед!..
Мы смогли наконец ударить на врага, и я опять же был в первых рядах и не слишком заботился о себе, ибо, слишком уж взбудораженный яростью боя, забыл про осторожность. Черноватый, щетинистый, как кабан, турок в кожаной феске выскочил на меня со щитом и саблей в руках и, поскольку негде было размахнуться для удара, я выпустил из рук свою саблю, ухватил его за горло и, хоть пальцы скользили по мокрой от пота коже, сумел все же, яростно дернув его на себя, повалиться с ним вместе на палубу. Хотел вырвать у него саблю из рук — не смог: темляк придерживал ее на запястье, а турок, не переставая испускать пронзительные вопли, вцепился в мой ребристый шлем, запрокидывая мне голову, чтобы добраться до горла. Не выпуская его, не ослабляя хватки, похожей на дружеское объятие, я нашарил сзади за поясом и обнажил кинжал, раза два-три кольнул или слегка ранил турка — слегка, но, должно быть, чувствительно, потому что он вскрикнул по-другому. Вскрикнул и тотчас смолк, когда чья-то рука сзади оттянула ему голову назад и лезвие, полоснув по горлу, глубоко рассекло его. Я выпрямился, чувствуя, как ноет тело, утер кровь, хлынувшую прямо в глаза, но прежде чем успел поблагодарить неведомого избавителя, Гурриато-мавр уже приканчивал другого турка. Я высвободил кинжал, подобрал саблю, взял щит и вновь бросился в гущу схватки.
— Сдавайтесь, собаки! — кричали турки. — Алла! Алла!
Тут я и увидел, как погиб сержант Кемадо. Водоворот боя вынес меня к нему в тот миг, когда он, собрав вокруг себя нескольких человек, намеревался отбросить янычар с галереек. Прыгая по банкам, где едва ли оставался хоть один живой гребец, мы по правому борту ударили на турок, мало-помалу вернув себе все пространство, что они у нас отняли, так что схватка кипела у нашей фок-мачты и оконечности их тарана. И только лишь сержант Кемадо, ободрявший нас словом, а замешкавшихся — делом, то бишь пинком, собрался вырвать стрелу, что вошла ему в одну щеку, а из другой не вышла, как получил аркебузную пулю в грудь и скончался на месте. При виде такого несчастья иные из нас дрогнули и пали духом, и казалось, что сейчас потеряем мы все, что достигнуто было такой отвагой и кровью, но, возведя очи к небу, хоть даже и не думали молиться в такой миг, и остервенясь, как звери, ринулись вперед, желая либо отомстить за сержанта Кемадо, либо оставить клочки своей шкуры на турецком таране. Дальнейшее пером не описать, а я и пытаться не буду — про то
Вот так примерно коротали мы остаток дня — не хуже арагонцев, чье упорство вошло в поговорку, — выдерживая орудийный огонь, отбивая абордажные атаки с галер, которых стало уже не пять, а семь, ибо трехпалубный турецкий флагман и еще один корабль к вечеру ближе присоединились к остальным, привезя на мачтах отрубленные головы Фулько Мунтанера и его рыцарей. Пришлось им довольствоваться этими трофеями, ибо иной добычи туркам не досталось: «Крус де Родес» они получили разбитым в щепу, залитым кровью и голым, как понтон: все с него было стесано в бою. И не имелось решительно никакого смысла брать его, тем паче что, как впоследствии узналось, мальтийцы дрались столь ожесточенно, что живым к туркам в руки ни один из них не дался. На наше счастье, ни турецкий флагман, ни эскортировавшая его галера в тот день сражаться толком больше не могли и лишь время от времени приближались, чтоб дать по нам залп. Что же касается восьмой галеры, то мальтийцы в предсмертном усилии сомкнули, так сказать, зубы на ее горле, и она пошла на дно.
Под вечер испанцы и оттоманы вконец изнемогли: мы были довольны, что оказываем сопротивление такому множеству врагов, они же корили себя, что не в силах переломить нам хребет. Небо, остававшееся сумрачным, и по-прежнему свинцово-серое море придавали происходящему еще более зловещий вид. Когда начало смеркаться, задул вдруг легчайший бриз-левантинец, но проку от него не было никакого, ибо дул он в сторону побережья. Да и самый что ни на есть попутный ветер ничего бы не изменил — галеры наши после такого многочасового обстрела пребывали в плачевном состоянии: снасти изодраны, паруса на реях буквально изрешечены, а сами реи снесены и переломаны, «Каридад Негра» же лишилась и грот-мачты, плававшей невдалеке вместе с мертвыми телами, канатами, обломками весел, кусками палубного настила и прочим добром. С галер, как и прежде пришвартованных борт к борту и покачивавшихся на воде, монотонным хором поднимались к небесам жалобные стоны раненых и хрипы умирающих. Турки, отойдя к побережью примерно на фальконетный выстрел, сбрасывали за борт трупы, чинили снасти, заделывали пробоины, пока их капуданы держали на флагмане совет, а нам, испанцам, только и оставалось, что зализывать раны да ждать. И, надо полагать, довольно прискорбное зрелище являли мы собой, лежа вповалку и вперемежку с каторжанами меж переломанных банок, или на куршее, или в галерейках вдоль бортов: драные, рваные, битые, грязные, закопченные пороховым дымом, в запекшейся крови, своей и чужой, коростой покрывавшей лица, одежду и оружие. Для поднятия духа капитан Урдемалас распорядился раздать остатки арака, коего оставалось на донышке, и кое-какой припас, чтобы подкрепиться всухомятку — плита была разворочена, а кок убит, — а именно: по ломтю солонины, толику разбавленного вина, капельку оливкового масла и сухарь. То же самое происходило и на другой галере, и мы переговаривались с бискайцами, обсуждая перипетии минувшего дня, справляясь о судьбе того или иного знакомого, горюя о тех, кто погиб, и радуясь, что кто-то сумел выжить. Мы несколько приободрились — и до такой степени, что иные даже стали высказывать предположения о том, что турки, мол, обломали о нас зубы и уйдут, а иные — что уйти-то, конечно, не уйдут, это вздор, но мы, глядишь, сумеем отбиться, когда они завтра утром, если не сегодня ночью, полезут снова. Было, впрочем, заметно, что им досталось никак не меньше нашего, и это подавало надежду, что упорное наше сопротивление станет той соломинкой, которая переломит спину верблюду, — и вот за эту-то соломинку мы, утопающие, и хватались. Да, выказанная нами отвага грела душу, и кто-то даже удумал такую проказу: воспользовавшись легким ветерком, задувавшим порывами, взяли мы двух кур, содержавшихся на камбузе в клетках на тот случай, чтоб, если кто заболеет, кормить его яйцами и поить бульоном, так вот, взяли, говорю, этих курочек, посадили их, привязав весьма хитроумно, на подобие плотика, сколоченного из обломков настила и снабженного даже маленьким парусом, и отправили под всеобщий хохот и ободряющие выкрики к туркам, каковая затея вызвала дружное ликование у нас, особенно когда турки выловили кур из воды и подняли к себе на борт. Нам это подняло настроение до того, что кто-то даже затянул, причем с таким расчетом, чтобы слышно было на неприятельских галерах, старинную песню, которую палубная команда, когда поднимает лебедкой рею, повторяет в такт своим усилиям, и песню эту подхватил целый хор голосов, охриплых, но бодрых, и все мы встали и повернулись лицом к туркам:
Ту-рок, мавр и са-ра-цин, что ни пес, то — су-кин сын, глаз нель-зя под-нять от сра-ма, все — уб-люд-ки А-вра-ама.И вскоре все уже сгрудились у борта и, надрывая глотки, со свистом и улюлюканием кричали туркам что-то вроде того, мол, что суньтесь только снова, еще и не то вам будет, взгреем вас раза два и спать ляжем, а кишка тонка — убирайтесь тогда в свой Константинополь к своим отцам и братьям, если вы их, проходимцы безродные, знаете, да к матерям и сестрам своим, потаскухам подзаборным, для коих мы припасем, конечно, чего-нибудь особенного. Право, стоило взглянуть, как даже раненые, замотанные окровавленным тряпьем, привставали, приподнимались на локте, чтобы поулюлюкать с нами заодно да избыть в этих криках ярость и глухую тоскливую тревогу, грызшую нам нутро, — и вправду легче становилось, и, видно, понимая это, никто из начальства, даже сам дон Агустин Пиментель, не унимал нас. Даже напротив — сами горланили с нами заодно и поощряли орать и бесноваться еще пуще, сознавая, вероятно: таким, как мы, приговоренным к смерти, сгодится все, чтобы взять за свои головы как можно дороже. Ибо если турки хотят вывесить их на своих реях, пусть сначала попробуют отрубить.
В тот же вечер был неприятелю брошен еще один вызов — наше начальство велело зажечь кормовые фонари, дабы указать, где мы находимся. Мы покрепче подтянули найтовы, бросили якоря — глубина там была небольшая, — чтобы ветром, нежданно налетевшим, либо течением не унесло нас куда-нибудь не туда, после чего разрешено было спать-отдыхать, но — с оружием, а вахтенным велено смотреть в оба, как бы турки в темноте не предприняли новых поползновений. Ночь, однако, прошла спокойно — по-прежнему царило полное безветрие, и в прогалинах раздернувшихся туч проглянули звезды. Отстояв свое на вахте, я в полусне побрел, натыкаясь на спящих и слыша, как с обеих галер доносятся жалобные стоны и причитания раненых, и добрался до борта, где за подобием бруствера, устроенного из скатанных драных одеял, свернутых тросов, парусов и снастей, устроились капитан Алатристе, Гурриато-мавр и Себастьян Копонс, храпевший так, словно душа у него расставалась с телом. Всем троим, как равно и мне, посчастливилось не только пережить этот жуткий день, но и не получить ни царапины — разве что мавру слегка и неглубоко распороли ятаганом бок, но рану эту, предварительно плеснув на нее вином, хозяин мой, со сноровкой старого солдата вооружась большой иглой и суровой ниткой, самолично зашил, да не наглухо, а оставив сток для дурных гуморов.