Корсары Леванта
Шрифт:
— Командиров на мостик! — от одного к другому побежал приказ.
На галере наступила мертвая тишина. Собрались пастухи, гласит старинная поговорка, жди, овечка, вертел. Люди расступались, давая дорогу сержанту Кемадо, прапорщику Лабахосу и комиту, угрюмо шагавшим на корму. Прошел следом и капитан Алатристе. Прошел мимо, то ли в самом деле не заметив меня, то ли мне так показалось. Во взгляде ледяных глаз отсутствовало всякое выражение, и казалось, он созерцает такое, что не имеет отношения ни к морю, ни ко всем нам. Мне хорошо знаком был этот взгляд. И я понял, что бискайцы с «Каридад» сейчас всего лишь торят путь, в который вскорости тронемся и мы.
— Гребная команда выдохлась окончательно, — промолвил капитан Урдемалас.
Диего Алатристе взглянул на куршею. Даже удары бичей, которыми подкомит и
— Через четверть часа догонят и вцепятся.
— Может, все-таки господа солдаты соблаговолят погрести, а? — спросил комит. — Хоть кто-нибудь…
Прапорщик Лабахос очень раздраженно отвечал, что нет, ни за что на свете не согласятся. По его словам, он уже потолковал кое с кем из своих людей — нет, даже при том, как оборачивается дело, никто не желает сесть на весла. Боже упаси, говорят. Лучше сдохнуть, чем стать галерником.
— Да и потом… когда на хвосте висят пять галер, ничего уже не сделаешь, хоть в лепешку расшибись. Мои люди — солдаты и дело свое исполняют толково и храбро. А дело их — воевать, а не веслом махать.
— Смотрите, как бы при таком раскладе не пришлось веслом махать в цепях да под полумесяцем, — с сердцем сказал комит.
— Это если сдадимся. А сдаваться, нет ли — каждый за себя сам решает.
Диего Алатристе разглядывал солдат, стоявших по бортам. Лабахос не кривил душой. Даже в нынешнем своем и более чем печальном положении, ожидая, когда исполнят над ними приговор, кассации не подлежащий, люди не утратили свой свирепый, грозный и воинственный вид. Это была лучшая в целом свете пехота, и Алатристе прекрасно знал, почему она так хороша. Уже почти полтора столетия доводили ее до совершенства сменяющие друг друга поколения этих солдат — «господ солдат», как требовали они, чтобы к ним обращались, — и это продлится до тех пор, пока из их скудного военного лексикона не исчезнет слово «репутация». Они соглашались терпеть лишения, сносить голод и жажду, подставлять грудь свинцу и стали, готовы были принять смерть или тяжкие увечья, воюя, как в песне поется, «не из чести, не из платы», но лишь потому, что рядом есть товарищ, и стыдно сплоховать перед ним, осрамиться, не соблюсти себя. Нет, разумеется, даже во спасение жизни своей они за весла не сядут. Вот если бы никто не узнал и не увидел, чем приходится жертвовать ради жизни, ради свободы, — тогда дело другое. Алатристе и сам в случае крайней необходимости не погнушался бы усесться на гребную банку и взяться за скобу-рукоятку на вальке — да что там «не погнушался»! — первым бы пошел! Однако ни он, ни самый что ни на есть лихой здешний вояка никогда не согласятся на это прилюдно, чтобы не утерять в глазах всего мира то единственное, чего не смогли бы их лишить ни короли, ни вельможи, ни монахи, ни враги, ни даже болезнь и смерть: образ, который они сами себе выковали, великую мнимость, состоящую в том, что назвавший себя «идальго» никогда ничьим рабом не будет. Испанский солдат честь своего ремесла не уронит. Все это, разумеется, глубоко противно здравому смыслу, о чем, помнится, говорил один берберский пират в комедии, вдруг вспомнившейся Алатристе. Будто сами собой сказались сейчас в голове такие слова:
Пока христианин-ворона хранит достоинство и честь, и, чтоб им не нанесть урона, гнушается на весла сесть, — Мы, наш бесчестный чтя обычай, гребем — и прошибаем борт: христианин дворянством горд, а мы — победой и добычей.Вслух, впрочем, он их не повторил. Было не до стихов, да и не в его обычае вести такие речи. Но, без сомнения, заключил он, опять же про себя, такой подход решает судьбу «Мулатки», а когда-нибудь, в иные времена, вгонит в гроб и саму Испанию, но, правда, тогда уж ему никакого дела до этого не будет. По крайней мере, пусть такое вот отчаянное высокомерие послужит утешением ему и ему подобным. Как только узнаёшь,
— Чертов гонор, — подвел итог сержант Кемадо.
Все переглянулись с таким важным и значительным видом, словно это было нечто большее, а не просто слова. Они отдали бы все, что угодно, лишь бы нашлись не эти слова, а иные, но откуда ж им было взяться? У них, у заскорузлых вояк, сделавших войну своим ремеслом, умение красно говорить в числе навыков не значится. Мало в их жизни роскошеств, но все же одного никому не отнять — кто еще, кроме них, может выбрать себе и место, и способ жизнь эту окончить? И на том стоят они.
— Надо бы развернуться да ударить, — предложил прапорщик Лабахос. — Не набегаешься.
— Я давно говорю! — поддержал его сержант Кемадо. — Тут вопрос в том, кто где желает нынче ужинать — с Христом или в Константинополе.
— Лучше с Христом, — мрачно подытожил Лабахос.
Все взоры обратились к Урдемаласу, продолжавшему осторожно ощупывать бородатую щеку, за которой ныл зуб. Но капитан только пожал плечами, словно предоставляя решать им самим. Потом взглянул через ограждение рубки. За кормой и уже вдалеке, по-прежнему сцепленная с тремя турецкими кораблями, в густом дыму и частых вспышках выстрелов все еще отбивалась флагманская галера мальтийцев. Между нею и «Мулаткой» «Каридад Негра», которая вот-вот должна была подвергнуться атаке своих преследователей, — по бортам у них так и роились турки, готовясь к абордажу, — развернулась к ним носом, приемля неизбежное.
— Пять галер по нашу душу, — угрюмо сообщил штурман Бракос. — Дайте срок, и остальные подтянутся, вот только покончат с мальтийцами.
Лабахос сдернул с себя шляпу и швырнул ее на пол.
— Матерь Божья, царица небесная, да хоть пятьдесят!
Капитан Урдемалас взглянул на Диего Алатристе. Было со всей очевидностью ясно — хочет услышать его, потому что тот за все это время не проронил ни единого слова. Но Алатристе, так и не разомкнув уста — слова беречь надо, — только сумрачно кивнул. Да, впрочем, не слов от него и ожидали.
— Значит, так, — подвел итог капитан. — Пойдем выручать бискайцев. Обрадуются, надо думать, что не им одним сегодня умирать.
XI. Последняя галера
Я при Лепанто не дрался, как там было, не знаю, но бухту Искандерон, пока жив, не забуду, помнить буду шаткую, кренящуюся под ногой палубу, сверзишься с нее — тотчас поглотит тебя пучина, которая только того и ждет, крики тех, кто убивает и умирает, кровь, потоками скатывающуюся по бортам, густой дым и пламя. Море по-прежнему оставалось серым и гладким, как черенок оловянной ложки, а странная беззвучная гроза продолжала бушевать в отдалении, чертя небо зигзагами зарниц и жалко подражая тому, на что оказались способны мы, люди, одной своей волей.
Когда решение стиснуть, так сказать, зубы наконец было принято и рулевой взял «лево на борт», поворачивая «Мулатку» на помощь «Каридад Негра», та уже была взята в клещи передовыми турецкими галерами, и у нее по всей палубе, содрогавшейся от воплей и грома выстрелов, кипел бой. Рассудив, что драться сообща лучше, нежели порознь, капитан Урдемалас с помощью гребцов, вдохновленных свистящими бичами комита и его помощников, произвел искуснейший маневр и притерся тараном и носовой частью к самой корме «Каридад», а потом стал борт к борту так, что оба корабля оказались словно пришвартованы друг к другу, чтобы в случае надобности можно было переходить отсюда туда и обратно. Излишне будет говорить, какое ликование охватило воспрянувших духом бискайцев капитана Мачина де Горостьолы, какие радостные клики встретили наше появление, ибо до того сражались они безо всякой надежды, хоть и стойко отбивали абордажные атаки двух турецких галер. Две другие набросились на нас, пятая же стала заходить к нам в корму, намереваясь сперва ошеломить артиллерийским огнем, а потом уж взять на абордаж с этой стороны. В конце концов обе испанские галеры — мы с «Каридад» — обвязались найтовами по мачтам, чтоб течение не разлучило, образовав такой вот плацдарм и заняв, стало быть, круговую оборону, тем паче что и лезли на нас со всех четырех концов, с той лишь разницей, что бастион наш стоял посреди моря, а вместо толстых каменных стен от вражьего огня и натиска защищали нас, помимо, разумеется, собственных наших пик, клинков и аркебуз, брустверы по бортам, смастеренные из тюфяков да мешков, и с каждой минутой защищали все хуже, потому что пули и стрелы раздербенили их вконец.