Кошмар: литература и жизнь
Шрифт:
Здесь уместно вспомнить о Пелевине, который, в отличие от Лавкрафта, не способного обойтись в описании своих кошмаров без упоминаний о «смещенном времени и противоестественных законах» [211] , практически никогда не пользуется физическим терминам и метафорами, не упоминает о физических законах, да и вовсе не пускается в рассуждения о времени кошмара. Но ему куда лучше, чем Лавкрафту, удается передать особенности его темпоральности.
Нам следует запомнить, ибо это пригодится в наших размышлениях о Готической эстетике, что впечатление от великих физических открытий распространилось для Лавкрафта на мораль, чтобы стать метафорой человеческих поступков. На что, как всегда точно, указывает Уэльбек:
211
Лавкрафт. Хребты…, с. 121.
И человеческие поступки столь же лишены смысла,
как свободное движение элементарных частиц [212] .
Конечно, Лавкрафт не мог
212
Уэльбек, ук. соч., с. 17.
Забавно, что и Уэльбек, хотя он вовсе не рассматривает творчество Лавкрафта исключительно сквозь призму кошмара, описывая созданный Лавкрафтом мир, не смог избежать завораживающей силы круга. Творчество Лавкрафта, говорит Уэльбек, стремясь сказать самое главное о любимом писателе, есть «последовательность концентрических кругов, расходящихся от коловращающегося средоточия абсолютного ужаса и восторга» [213] .
Мятеж «генератора грез»
213
Там же, с. 27.
По поводу сна, этой скверной авантюры, можно сказать лишь одно: люди, ложась спать, каждый день проявляют смелость, которую трудно объяснить иначе, как непониманием подстерегающей их опасности.
Задача, которую поставил перед собой Лавкрафт, можно сформулировать, перефразируя известную заповедь отца исторического позитивизма Леопольда фон Ранке о задачах научной истории: «Передать кошмар таким, каков он на самом деле» [214] . Ужас, создаваемый Лавкрафтом, строго материален, что очевидно для любого, кто знаком с его творчеством, ибо Лавкрафт пишет ради утверждения кошмара как единственной и главной объективной реальности [215] .
214
«Они (исследования. — Д.Х. ) были связаны с огромной устрашающей вселенной, непознанной реальностью, лежащей за пределами материи, пространства и времени. О ее существовании мы лишь догадываемся по некоторым формам сна — тем редким фантасмагорическим видениям, которые никогда не возникают у обычных людей всего лишь один-два раза — у людей, наделенных творческим воображением. (…) В темной запертой, наглухо закрытой ставнями и шторами комнате ударил зловещий красно-золотой луч» (Лавкрафт. Гипнос, с. 297).
215
«Что такое этот Великий Ктулху? Комбинация электронов, как и мы. Ужас у Лавкрафта строго материален» (Уэльбек, ук. соч. с. 18). Полный и решительный отказ считаться с реальностью жизни и отрицание реализма как приема письма вызывают нескрываемое восхищение Уэльбека: «Первое, чем я был поражен, узнавая Лавкрафта, это его абсолютный материализм. В противоположность множеству почитателей и комментаторов, он никогда не считал свои мифы, свои теогонии, свои „древние расы“ ничем, кроме как чистым творением воображения».
Кошмар существует независимо от нашего редкого ночного проникновения в него, от нашей способности иногда, в исключительных случаях, соприкоснуться с ним под воздействием сна — так можно резюмировать новый жанр, которому, с точки зрения Уэльбека, пытались следовать ученики Лавкрафта:
В сущности, мало кто из писателей так же систематически использовал свои сновидения, как он; он разбирает полученный материал, он его рассматривает; порой с воодушевлением, он записывает историю не переводя дух, даже окончательно не проснувшись (так было в случае с Nyarlathothep’ом); порой он сохраняет только некоторые элементы, чтобы ввести их в новую структуру; но, как бы там оно ни было, он весьма всерьез рассматривает сны [216] .
216
Там же, с. 57.
Именно поэтому Лавкрафт выбирает стиль письма, который не может не вызвать недоумения умудренных читателей фантастики: «Если есть какой-то тон, которого мы не ждали встретить в фантастическом рассказе, то это именно тон патологоанатомического отчета» [217] . Действительно, словно увлеченный своим делом патологоанатом, Лавкрафт аккуратно препарирует кошмар, отделяет своим словом его разные пласты, рассекает его ткани, рассматривает его внутренности. Его подход к кошмару — это подход естествоиспытателя. В лаборатории своей прозы он выявляет важнейшие компоненты кошмара, делает их прозрачные срезы и вновь соединяет их, чтобы снова вдохнуть в них жизнь и синтезировать кошмар невиданной красоты и силы. Чтобы утвердить его несомненную реальность.
217
Там же, с. 77.
Мы присутствуем, таким образом, при радикально новом отношении к литературе — это выраженный и доведенный до предела бунт, восстание кошмара в борьбе за статус главной и единственной действительности. Этот бунт и есть подлинная литературная цель Лавкрафта — представить литературную реальность и жизнь бледными копиями кошмара:
Я поднялся на башню в одиночку: внизу нужен был каждый солдат. Голова у меня была тяжелая от возбуждения и усталости; я не спал уже много дней и все же собирался исполнить свой долг,
218
Г.Ф. Лавкрафт. Полярис…, ук. соч. с. 315.
В отличие от Гоголя, которого волнует грань между кошмаром, реальностью и литературной реальностью, в отличие от Пелевина, которого занимает отсутствие различий между действительностью жизни и кошмаром, Лавкрафт озабочен совершенно другим: превращением кошмара в реальность, его материализацией в прозе и в культуре. Ему не важны «такие штуки», как эффект реальности потому, что ему, строго говоря, безразлично, поверит ли ему читатель, удастся ли ему читателя обмануть. Он описывает не разбавленные жизнью кошмары ради них самих и тем самым утверждает их реальность. Поэтому он не ставит никаких опытов над читателем и не пытается хитрить с ним, как это делал Гоголь, как это отчасти делает Пелевин. Он прямо заявляет о своих намерениях и идет в атаку на реальность во имя кошмара, против реализма. «Против человечества, против прогресса» — трудно точнее, чем это сделал Уэльбек в названии своей книги о Лавкрафте, сформулировать воплощенный Лавкрафтом принцип Готической эстетики. Опытный кошмаровед, Лавкрафт хочет узнать лишь один секрет: как происходит материализация кошмара в реальность? Как и благодаря чему кошмар может подчинить себе реальность? [219]
219
«Потом небо закрыли тучи и я уснул. А чудесный город я впервые увидел при ущербной рогатой луне. Он лежал между двумя горными вершинами (…) Я проснулся другим человеком. В моей памяти запечатлелся чудный город, а в душе возникло смутное воспоминание, неведомо откуда появившееся. (…) Это не сон, сказал я себе, в конце концов, разве можно доказать, что реальнее моя другая жизнь — в кирпичном доме к югу от зловещего болота и кладбища на холме, куда каждую ночь заглядывает Полярная звезда?» (Лавкрафт. Полярис, с. 310–312).
В результате своих изысканий «генератор грез» [220] обрел редкий дар материализации кошмара [221] .
Под пером Лавкрафта овеществляется страшная сказка, в которую никто давно не верит. Оживают древние мотивы, чтобы обрести новый жуткий смысл в современной культуре. Осмеянный Новым временем средневековый кошмар вдруг на наших глазах получает статус истории, где рассказчика преследует черный человек, колдун, летучие мыши, полулюди-полукрысы, отрицать возможность и вероятность которой для читателя Лавкрафта, уже испытавшего на себе влияние современной физики [222] , может стать непосильной задачей [223] .
220
Уэльбек, ук. соч., с. 30, 31.
221
«Как хорошо заметил Жак Бержье, введя материализм в самое сердце ужасов и чудесного, он породил новый жанр. Больше не стоит вопроса верить или не верить, как в рассказах о вампирах или оборотнях; нет другого возможного объяснения, нет лазейки. Никакая фантастика не оказывается менее психологичной, менее оспоримой» (Уэльбек, ук. соч., с. 37).
222
О размывании чувства реальности новой физикой и о вкладе естественных наук в современный кризис научной рациональности см.: Хапаева. Готическое общество…, гл. «Физики не шутят».
223
«Меня очень разволновала поутру связь сна с реальностью. Дело в том, что в моем сне (…) я то и дело оступался в мерзкую жижу (…) Утром я проснулся позже обычного и сразу же заметил на своих еще вечером чистых ботинках ошметки высохшей черной грязи! Как ошпаренный спрыгнув с кровати, я пошел по следам, оставленным грязными подошвами (…) Заканчивались они, конечно же, в треклятом углу. Я стоял и смотрел, не веря своим глазам. Невероятно, но все обстояло именно так. Свежий порез на руке говорил, что ночные события происходили на самом деле. Когда я покидал комнату, меня прямо-таки качало, голова кружилась» (Лавкрафт. Наследство Пибоди, с. 242).
Обычный прием фантастов — выбор «антуража, законченного в своей банальности (супермаркет, станция техобслуживания…)», глубоко чужд, по словам Уэльбека, творчеству Лавкрафта. Лавкрафт нарушает все традиционные приемы, с помощью которых писатели обычно создают литературную реальность:
Это был, несомненно, тот самый дьявольский город-мираж, только теперь он раскинулся перед нами как объективная, неотвратимая реальность. (…) Призрачный фантом, конечно, нес в себе некоторые преувеличения и искажения, отличаясь от первоисточника, и все же реальность показалась нам куда страшнее и опасней грезы [224] .
224
Лавкрафт. Хребты…, с. 90. Или: «Возможно, в древних Пинакотических рукописях, где упоминаются Кадат и Страны Холода, за таинственными темными словесами скрывается подлинная и ужасная реальность» (Лавкрафт. Хребты…, с. 142).