Кошмар: литература и жизнь
Шрифт:
Не реалистичная манера письма, не воссоздание психологических переживаний, не внушение и не манипуляции сознанием читателя являются его орудием для утверждения кошмара в прозе. Вопрос о том, как кошмар и реальность смешиваются, соединяются в восприятии читателя или героя, как и где пролегает грань, отделяющая одно от другого, его волнует крайне мало. Постулировать реальность кошмара — это принципиально другая стратегия: его аргумент носит чисто логический характер и состоит в том, что вероятность существования особой реальности кошмара нельзя исключить.
Распространенность культа Лавкрафта — властителя дум любителей «черной фантастики», обитателей Сети, потребителей компьютерных игр и зрителей фильмов ужасов — вопиет на фоне обета молчания, которым окружено его имя и творчество среди профессиональных толкователей культуры — интеллектуалов и литературоведов [225] . Ибо Лавкрафт нигде не стремится ничего доказывать, убеждать — и в этом состоит важнейшая часть его писательской стратегии. Ведь если даже точные науки предполагают
225
Среди редких работ о нем см.: J. Colavito. The Cult of Alien Gods: H. P. Lovecraft and Extraterrestrial Pop Culture. NY, Amherst, 2005.
Если бы я мог отбросить навязчивые мысли про воздух вокруг меня, про небо над головой, моя расшатанная нервная система восстановилась бы очень быстро. А теперь я нигде не чувствую себя в одиночестве, нигде не нахожу покоя, и вместе с усталостью холодком по спине закрадывается в душу отвратительный страх, что меня преследуют. А поверить доктору мешает один простенький факт — полиция так и не обнаружила тела слуг, убийцей которых признали Крофорда Тиллингхаста [226] .
226
Лавкрафт. Из потустороннего мира, с. 294.
Итак, разбор творчества Лавкрафта и Пелевина — авторов, на разных этапах внесших весомый вклад в материализацию кошмара в современной культуре, — позволил вычленить азы гипнотики кошмара и представить себе некоторые особенности этого ментального состояния. Вероятно, кошмар берет свой исток из концентрации внимания сновидца на воображаемой точке. Сосредоточенность взгляда, завороженного пустотой, ввергает сновидца в пучину кошмара, затягивает в воронку особой темпоральности. Слом привычного восприятия времени — разрыв линейной темпоральности и крах необратимости времени — такова природа кошмара. Спящее сознание истолковывает происходящее с ним в понятном образе бегства и погони, в которой путаются причинно-следственные связи, искривляется пространство и единство индивидуальности сновидца распадается на не связанные между собой моменты настоящего, будущего, прошлого. Гедонистический паралич, завороженность переживаемой катастрофой восприятия времени скрывает несказуемость кошмара, непередаваемость этого важного — в том числе и эстетического — опыта. Теперь, получив элементарные частицы кошмара, мы можем задуматься над проблемой соотношения кошмара с другими регистрами сознания, прежде всего языка.
3
НЕМОТА КОШМАРА
«О Достоевском писать нельзя, — решительно заявил мне коллега-филолог, редактор толстого московского журнала. — Достоевский — это же чистая идеология. Ведь вы же понимаете, почему нельзя писать о Солженицыне? Так вот, Достоевский — это еще хуже. О нем пишут только консерваторы, одержимые православием и великодержавностью — и здесь, и на Западе. Потому что он никогда не был хорошим писателем. Стиль у него небрежный, а сколько ошибок… Никто из серьезных людей им больше не занимается как писателем. Это только в глухой провинции еще случаются диссертации: „Художественный стиль Достоевского“. К тому же об этом все уже сказал Бахтин. Пишите лучше о Пушкине», — он искренне желал мне добра.
К счастью, читатели не осведомлены обо всех тайных запретах, налагаемых профессией на филологов. И они по наивности продолжают читать Достоевского как великого писателя, не замечая «шероховатостей стиля». Они считают, что читают гениальную прозу. Почему бы и нам не взглянуть на творчество Достоевского глазами неискушенных читателей?
«Нас (…) интересуют слова языка, а не его индивидуальное употребление в определенном неповторимом контексте.» Этот принцип Бахтина — главного профессионального читателя Достоевского — мы перевернем наоборот. Нас будут интересовать не надличностные структуры, без ведома автора определяющие его замыслы, помыслы и поступки, а его сознательный поиск и индивидуальный стиль в исследовании кошмара.
Опыты над героем
Ф.М. Достоевский. «Двойник. Петербургская поэма»
Герой-подлец
Чтобы понять замысел поэмы «Двойник», который Ф.М. Достоевский называл своей «самой серьезной идеей» [227] , необходимо помнить, что ее главный герой, Яков Петрович Голядкин, — подлец. Сделать это не так просто, как может показаться на первый взгляд. Ведь господин Голядкин был титулярным советником и маленьким человеком, а кроме того, он сошел с ума в Петербурге. И поскольку молодой автор — его создатель — только что прославился своими «Бедными людьми», образ г-на Голядкина был сразу же включен
227
«Повесть эта мне не удалась, но идея ее была довольно светлая, и серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил. Но форма этой повести мне не удалась совершенно. Я сильно исправил ее потом, лет 15 спустя, для тогдашнего „Общего собрания“ моих сочинений, но и тогда опять убедился, что эта вещь совсем неудавшаяся, и если б я теперь принялся за эту идею вновь, то взял бы совсем другую форму: но в 46 г. этой формы не нашел и повести не осилил» (Ф. М. Достоевский. Дневник писателя, 1877, ноябрь, гл. 1, раздел 2). «Двойник» опубликован в журнале «Отечественные записки» 24 января 1946 г.
228
Разбор «Двойника» был дан В. Г. Белинским в статье «Петербургский сборник» (Ф. М. Достоевский в русской критике. М., 1956, с. 27).
229
Н.А. Добролюбов Собрание сочинений. Л., 1935, т. 2, с. 353, 387–393.
Это был углубленный психологический этюд раздвоения личности, то есть острого душевного страдания одного заурядного чиновника, пораженного грубой и страшной поступью жизни, безжалостно извергающей из своего круга этого незаметного и безобидного человека, якобы по доносу тайного соглядатая, созданного его больным воображением и как бы воплощающего все его слабости, недостатки и прегрешения [230] .
Даже проницательный Анненский прочел героя «Двойника» как «доброго Голядкина».
230
Л. Гроссман. Достоевский. М., 1965, с. 70.
Симпатии критиков к Голядкину были так сильны, что возникло предположение, будто «Двойник» является исповедью самого писателя: «„Двойник“ Достоевский мыслил как исповедь (…) Это первая драматизированная исповедь в творчестве Достоевского», — писал Бахтин. Основой для такого умозаключения послужило замечание из письма к брату: «Но скоро ты прочтешь „Неточку Незванову“. Это будет исповедь, как Голядкин, но в другом тоне и роде» [231] . Несмотря на то что речь идет, конечно, об исповеди героя — ведь иначе «Неточка Незванова» получается тоже исповедью Федора Михайловича, — эта интерпретация, подкрепленная несколькими упоминаниями писателя в письмах о вживании в образ своего героя, полюбилась критикам:
231
Ф.М. Достоевский. Письма. Под ред. А. С. Долина. М.-Л., 1928, т. 1, с. 108.
Один из приятелей молодого Достоевского отзывался о нем как о человеке крайне замкнутом, осторожном, боязливом и общественно мнительном. Вот, видимо, почему Достоевский и определял «Двойника» как исповедь, то есть рассказ о своей тайной внутренней драме [232] .
Оставим на совести критиков предположение о том, что романы Достоевского проливают свет на его внутренние драмы [233] . Но даже если исходить из него, непонятно, почему бы Ф. М. Достоевскому считать себя законченным подлецом. Напротив, молодому автору «Двойника» было в высокой степени присуще чувство порядочности. Как свидетельствуют материалы процесса над петрашевцами, на следствии, истощенный нервной болезнью, Достоевский никого не оговорил и, наоборот, старался всячески выгородить товарищей, что, возможно, и подтолкнуло следствие к вынесению ему смертного приговора.
232
Гроссман, ук. соч., с. 70. Эта версия восходит еще к Белинскому, который намекал на это в письме к Анненкову (В.Г. Белинский. Избранные письма. М., 1955, т. 2, с. 388; см. также: А.Н. Пыпин. Белинский. Его жизнь и переписка. СПб., 1908).
233
В своей биографии Достоевского Мочульский возводит в свой исследовательский принцип идею о том, что судьба героев помогает разгадать загадку судьбы автора, и прямо сравнивает Достоевского с двойником (К. Мочульский. Достоевский. Жизнь и творчество. Paris, 1980, с. 46–47, 49).