Кошмар: литература и жизнь
Шрифт:
Здесь сосредоточенность — но не внимания, не взора, как у Пелевина, а физического усилия — становится центром развития кошмара, скручивает сновидца и затягивает его в кошмар.
Благодаря Лавкрафту мы видим, что не только водоворот, кружение увлекает нас в кошмар, и не только бегство управляет его внутренним движением (хотя бегство героев от звездоголовых чудовищ, описанное Лавкрафтом в «Хребтах безумия», является высоким образцом кошмара) [190] .
Помните, от чего предостерегает иронический автор читателя после рассказа о трагической гибели художника в «Невском проспекте»? Это — побеждающее страх любопытство, которое становится толчком для развития кошмара, как и для развития литературного сюжета. Оно, по мнению Лавкрафта, и держит нас в напряжении:
190
Лавкрафт. Хребты…, с. 193–194.
Разумеется, мы не хотели бы столкнуться
Любопытство опасно, предостерегает Лавкрафт. В его рассказах герой, изначально вовсе не являющийся злодеем, обречен стать служителем мрачных сил не в результате морального падения, а в силу пустого любопытства, случайного проникновения в тайну, знание которой не оставляет надежды на спасение. В прозе Лавкрафта любопытство — синоним стремления к гибели.
191
Там же, с. 164, 165.
Может быть, напряженное вглядывание в пустоту тоже направляется любопытством? И из него же, из пагубного, «нечестивого» любопытства, как называет его атеист Лавкрафт [192] , рождается движущая сила ужаса, живая страсть к кошмару, которая во сне неизбежно оборачивается бегством? Не об этом ли предупреждают все опытные кошмароведы — Пелевин в «Чапаеве и пустоте», Гоголь в «Портрете» и в «Невском проспекте»?
Но вернемся к переживанию подлинного восторга, которое во сне предшествует кошмару, восторга, конечно, «непередаваемого словами», но от этого не менее «запредельного, безграничного и недоступного». Кошмар и прекрасная греза, кошмар и запредельный восторг, утверждает Лавкрафт, неразрывно связаны, неотделимы друг от друга, как части единого целого.
192
Там же, с. 165.
Связь предельной — точнее, запредельной, мистической красоты, леденящей душу, парализующей, как взгляд Горгоны, — с переживанием кошмара, нейдет у Лавкрафта из головы [193] , является очевидной и важной данностью, с которой он, несмотря на всю ее невыразимость, вынужден постоянно иметь дело: «У нас захватило дух от неземной красоты пейзажа, а сердце екнуло от страха» [194] .
Соединение ужасного и прекрасного, удовольствия и отвращения — вот опыт, который живописует Лавкрафт. Страх перед поразительным и прекрасным пейзажем, сердечный трепет, охватывающий при виде загадочной страны кошмара, — к этим переполняющим его эмоциям Лавкрафт возвращается вновь и вновь.
193
«Но какая-то мрачная, гнетущая тайна чудилась в этих горах… — это ощущение невозможно передать на бумаге, оно слишком неопределенно и зыбко. Дело здесь, видимо, заключалось в эстетических ассоциациях, в налете психологического символизма, вспоминалась экзотическая поэзия и живопись, в подсознании всплывали древние миры из потаенных книг. (…) Звуки эти вызывали у нас какое-то неосознанное отвращение — сложное, необъяснимое чувство, которое возникает, когда сталкиваешься с чем-то порочным» (Лавкрафт. Хребты…, с. 166).
194
Там же, с. 201.
«Писания Лавкрафта добиваются единственной цели: привести читателя в состояние завороженности. Человеческие чувства, о которых он хочет слышать, это восхищение и страх» [195] , — считает Уэльбек, и, как всегда, он совершенно прав. Но он не объясняет нам, зачем и почему Лавкрафту требуется полная эвакуация всех человеческих чувств, за исключением этих двух.
Красота кошмара, колдовская власть которой в любой момент может обернуться «вместилищем отвратительных мерзостей», вероятно, есть отблеск, который греза бросает на кошмар. Ведь счастливый сон явно не сводим к исполнению плотских себялюбивых желаний сновидца. Его очарование, которое долго потом не покидает нас, его «неизъяснимый флюид», как скажет Томас Манн, наполняющий душу восторгом, достигается благодаря обретению в нем особого состояния — состояния гармонии. Гармония, сколь совершенная, столь и неустойчивая, легко подвластна разрушению. Она все время грозит обернуться своей противоположностью, хаосом, она чревата кошмаром. Об этой же связи кошмара и грезы, кошмара и гармонии совершенства размышляли и другие кошмароведы — Достоевский и Томас Манн. Достаточно вспомнить «Сон смешного человека» Достоевского или сон Иосифа о «безмерном возвышении главы», рассказанный им в романе «Иосиф и его братья».
195
Уэльбек, ук. соч., с. 62.
Вполне возможно, что кошмар связан с особым эстетическим опытом, а именно с сублимированным чувством трагического крушения совершенства, которое так знакомо нам по превращению грезы в кошмар. В момент эстетического наслаждения нас парализует
Может быть, переживание кошмара сродни чувству возвышенного? Эта загадочная и противоречивая категория, некогда ставшая предметом знаменитой дискуссии в английской философии, позволила Эдмунду Берку утверждать, что чувство возвышенного может быть вызвано не только прекрасным, но и безобразным. Ей уделил много внимания Кант, указав, что чувство возвышенного может порождаться не только совершенством, но и хаосом, и бесформенностью (хотя он и отрицал связь возвышенного и страха) [196] . Как известно, Кант сравнивал это чувство с тем, которое овладевает нами при виде бушующей стихии. Но не является ли опыт кошмара ближайшим психологическим аналогом восприятия неподвластной человеку природы? И не в этой ли эстетической составляющей кроется один из секретов притягательности кошмара, его способности гипнотизировать нас?
196
И. Кант. Критика способности суждения. Пер. Н.О. Лосского. М., 1994, с. 131 (см. также с. 114) «…Возвышенно то, одна возможность мыслить которое доказывает способность души, превосходящую любой масштаб чувств». (Там же, с. 120). «Возвышено то, что непосредственно нравится в силу сего противодействия чувственным интересам» (Там же, с. 138).
Удовольствие, испытываемое от переживания чувства возвышенного, удовольствие, которое жертвы кошмаров — в частности, герои Лавкрафта — ощущают как запредельный несказанный опыт, коренится не столько в его красоте, сколько в его способности погружать в транс, вызывать цепенящий ужас и невыразимый восторг [197] .
«Всякое человеческое чувство исчезло, кроме завороженности, впервые выделенной в таком истом виде. Тем не менее в основаниях гигантских цитаделей, воображаемых ГФЛ, скрываются создания из кошмара. Мы это знаем, но имеем склонность забывать об этом — по примеру его героев, которые ступают, как во сне, в объятия катастрофическому року, влекомые чистым эстетическим восторгом» [198] ,— говорит Уэльбек.
197
Это свойство кошмара описывал Достоевский в «Двойнике» при появлении двойника: «Положение его в это мгновение походило на положение человека, стоящего над страшной стремниной, когда земля под ним обрывается, уж покачнулась, уж двинулась, в последний раз колышется, падает, увлекает его в бездну… бездна тянет его и он прыгает, наконец, в нее сам, сам ускоряя минуту своей же погибели» (Д, с. 142). Ср. также «Хозяйку»: «Порой он сжимал свою руку, как будто не доверяя действительности. Ему казалось, что кошмар его душит и что на глазах его все еще лежит страдальческий, болезненный сон. Но чудное дело! Ему не хотелось проснуться…» (Достоевский. Хозяйка, ук. соч., с. 28). Притягательность кошмара описывает и А. П. Чехов в «Черном монахе».
198
Уэльбек, ук. соч, с. 62.
Творчество Лавкрафта побуждает воображение читателя, по словам Уэльбека, «уноситься в полет». «А это всегда опасно, — продолжает Уэльбек, — оставлять воображение читателя на свободе. Ибо оно очень даже может само прийти к жутким выводам; жутким по-настоящему» [199] . Беспризорное воображение замыкается в себе самом для воспроизведения странных ощущений — завороженности, ужаса, усиливаемых чувством головокружения от щекочущих душу жутких погонь. Оцепенение и эмоциональный паралич, фиксации на пустоте безволия — таков один из секретов притягательности кошмара. Гедонистическая тяга к кошмару, потребность снова и снова вкусить порождаемые им эмоции, превращает воспроизведение кошмара в ритуал, в котором желание «отдаться соблазну нового повторения», как называет его Уэльбек [200] , необоримо.
199
Уэльбек, ук. соч., с. 45.
200
Там же, с. 23.
Мы говорим об одном из важнейших аспектов творчества Лавкрафта: о формировании культуры наслаждения кошмаром. Наряду с другими авторами — создателями готической эстетики современности — он вырабатывает гедонистическую матрицу, позволяющую воспроизводить кошмар наяву. Вживленная в культуру, она направлена не на поиск коммуникативных ресурсов, не на самовыражение, а на пассивное гедонистическое самоудовлетворение.
«Чтение этих описаний в первый раз стимулирует, а в дальнейшем подавляет всякую попытку зрительной интерпретации (живописной или кинематографической), — обращает внимание Уэльбек. — В сознании всплывают образы; но ни один из них не кажется достаточно выспренным, достаточно непомерным, ни один не достигает высоты грезы. Что касается архитектурных интерпретаций в собственном смысле слова, до сих пор на это не покушались» [201] .
201
Там же, с. 63.