Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
— Никогда в жизни! — отчеканиваю я, смертельно обиженная обращением «барышня».
1932–1933 годы. Все то же самое. Чеканю шаг по Красной площади. И, как говорилось, участвую в политбоях с другими школами. Стреляю в тире из мелкокалиберной винтовки, несмотря на сильную близорукость. Мишень вижу плохо, но стреляю.
1 декабря 1934 года. В школьном конференц-зале как председатель учкома стою перед построенными в каре шеренгами моих товарищей и слушаю, что от рук злодеев погиб пламенный большевик, лучший друг товарища Сталина Сергей Миронович Киров!!! Минута скорбного молчания. Школьные знамена с траурной каймой склоняются долу.
Кто мне этот «Мироныч»? Ни сват ни брат. Тем не менее с
«Эх, огурчики-помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике».
1935 год. Окончила школу. С отличием. И делегирована на торжественное собрание первого выпуска десятых классов в Колонный зал Дома союзов (в бывшее Дворянское собрание). Огромные хрустальные люстры, белые мраморные колонны, зеркала. И великолепный паркет — он как бы специально создан для танцев. А мне семнадцать. В самый раз покружиться в вальсе на первом балу. Но не помню, чтобы я в тот вечер кружилась в вальсе.
Затаив дыхание, внимаю духоподъемным речам комсомольских вожаков и рядовых комсомольцев. Среди рядовых выпускница десятого класса и моя будущая сокурсница по ИФЛИ Аня Млынек39. Аня Млынек произнесла в тот день, пожалуй, самую блестящую речь из всех. На другой день эту речь перепечатала «Правда». А «Правда» — была наше всё… Аня — яркая девушка, прирожденный оратор. Одаренный человек. И судьба у нее нетривиальная. Она так и осталась пламенной… сталинисткой; даже после XX съезда, когда многие мгновенно перестроились, гнула свое. И мужчину она всю жизнь любила одного. Весьма сомнительного. Словом, однолюбка.
И наконец, осень — зима 1935-го — начало 1936 года. И я грызу гранит науки в Ростокинском проезде в ИФЛИ. Учу латынь (на уровне старой гимназии). Заполняю зияющие пробелы школьного образования.
Но и на литфаке сплошной марксизм-ленинизм. Уже на первом курсе читаем Маркса, Энгельса и, разумеется, Сталина.
Не надо думать, что я относилась к марксизму с иронией. На самом деле читать Маркса — Энгельса — одно удовольствие. Уж во всяком случае, они — отличные публицисты. Их слоганы до сих пор живут. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Или: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». И впрямь до наших дней бродит по всему свету. Или: «Нации, как и женщине, не прощается минута оплошности, когда первый встречный авантюрист может совершить над ней насилие». Или такой слоган: «Теория не догма, а руководство к действию» (Энгельс). А разве не великолепны даже вредные изречения классиков? К примеру: «Пролетариату нечего терять кроме своих цепей, приобретет же он весь мир», или же: «Свобода — это осознанная необходимость» (Энгельс), или: «Насилие — повивальная бабка всякого старого общества, когда оно беременно новым», или: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но все дело в том, чтобы изменить его» (упаси бог!), «Теория становится материальной основой, как только она овладевает массами» — и так далее.
Кстати, читала я классиков марксизма на Старой площади… в здании ЦК ВКП(б). Как комсомолка, я имела право получить читательский билет в библиотеку ЦК комсомола, находившуюся в том же здании. Трудно поверить, что обыкновенную студентку пускали в эту святая святых… Но так было. При советской власти конъюнктура менялась буквально каждые десять лет.
Однако отнюдь не только марксизму нас учили. Я даже не помню ни преподавателей диамата и истмата, ни преподавателей политэкономии и истории партии…
Зато хорошо помню, что в институте на нас буквально обрушилась лавина книг. И каких! Лучших книг из всех, что создал человеческий
Разве не счастье «проходить» «Дон Кихота» Сервантеса и «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле? Или сдавать экзамены по Бальзаку и Стендалю, Диккенсу и Байрону? И слушать лекции по Шекспиру или по итальянскому Возрождению?
Русских классиков мы, конечно, давно прочли (не в школе) и давно любили, но курс русской литературы все равно прослушали с удовольствием.
Не знаю, кто определял наши программы, но сама идея открыть не филологический факультет, а литературный была несколько экзотической. Зато учиться на нем было легко и увлекательно. Обязательный лингвистический курс, кажется, на четвертом году обучения, под названием «древневерхненемецкий язык» (я специализировалась по немецкой литературе) не сильно меня впечатлил и не сильно обременил. Я, дуреха, постаралась все забыть, как только выскочила с экзамена. А на госэкзаменах нам разрешили выбирать между лингвистикой и советской литературой, которую читала у нас умнейшая Евгения Ивановна Ковальчик… Естественно, я выбрала советскую литературу.
Все, кто писал об ИФЛИ, с восхищением вспоминали ифлийских преподавателей. А между тем их, что называется, собрали с бору по сосенке. Большая часть наших профессоров вышли из «раныпих времен»: и профессор С.А. Пионтковский, и М.М. Морозов — шекспировед, и латинист, членкор С.И. Соболевский, и историк, академик Ю.В. Готье, и искусствовед Николай Ильич Романов, друг Ивана Цветаева, и А.М. Дживелегов, и медиевистка В.В. Стоклицкая-Тереш-кович, и Н.К. Гудзий, и Д.М. Ушаков — составитель единственного в ту пору Толкового словаря русского языка — все они принадлежали к дореволюционной интеллигенции и остались верными ее методу — давать как можно больше знаний, не навязывая своих оценок. До какой степени эта профессура была напугана и, можно сказать, терроризирована советской властью, я поняла много позднее. Например, несчастный Ушаков очень часто приводил в своем словаре цитаты из Сталина как образцы русской литературной речи!
К старым профессорам примыкал и сравнительно молодой Б.И. Пуришев — он читал у нас, западников, средневековую литературу, а также Д.Е. Михальчи, который вел семинары по этой литературе. У студентов русского курса семинары вел известнейший филолог А.М. Селищев. Читать лекции ему запретили, поскольку он был до этого репрессирован.
Поражал западников всех курсов блистательный Дживелегов — он читал у нас итальянское Возрождение. Это был классический барин с роскошной гривой и холеной бородкой. Много позже, уже после XX съезда, когда стали публиковать воспоминания знаменитых старых актрис (сильно, впрочем, отредактированные), я прочла в них восторженные тирады об Алексее Карповиче, о том, какой он был остроумный, какой замечательный рассказчик, какой неотразимый мужчина… И какой рыцарь! Нам он казался слишком избалованным и вполне «отразимым». Кто-то рассказал студентам, что еще не старый Дживелегов потребовал, чтобы ему подавали машину (легковушка во всем институте была одна), — не хотел ходить пешком по незаасфальтированному Ростокинскому проезду. И мы возмущались — седые как лунь профессора в осеннюю распутицу покорно пробирались по нашей почти деревенской улице, теряя в грязи калоши.
Дживелегов потрясающе читал свой курс: казалось, кровавые драмы и исторические события, которые разыгрывались четыреста — пятьсот лет назад под мраморными сводами в Риме и Флоренции, разыгрываются вновь, сию минуту в нашей аудитории на нашем этаже. Кровь текла по мраморным ступеням, и тридцатилетний Данте, уже воспевший Беатриче, готовился писать «Божественную комедию».
Но не Дживелегов был нашим любимым профессором. Почему? Какого же рожна нам было надобно?
Нам было надобно подвергать все… анализу!