Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
Вот так, как говорят сейчас, «с точностью до наоборот»! Но я в раннем детстве не знала ни советских поэтов, ни «Краткого курса», сляпанного в 1938 году, ни тем более писателя Ивана Шмелева, который, к несчастью, оказался в Крыму, где свирепствовали Бела Кун и Землячка — герои моей юности, большевики-ленинцы. А сам Шмелев, как эмигрант, был предан у нас анафеме аж на 70 лет с гаком. Пришлось мне ориентироваться много лет исключительно на маму с папой. У мамы для обозначения грандиозных катаклизмов Гражданской войны было лишь одно слово: «Куровская». Это загадочное слово мама произносила с ужасом и отвращением. Путем дальнейших расспросов я выяснила: Куровская была тихой железнодорожной станцией, где папа — инженер по профессии и стоик по натуре — что-то строил, и сюда, в Куровскую, эвакуировалась вся наша семья. Эвакуировалась по той простой причине, что в Куровской еще водились мука и дрова. И там моя суперинтеллигентная мама жарила ржаные лепешки на чугунной печке-буржуйке.
2. Малиновый звон
В пять-шесть лет я уже начала кое-что понимать. Приплюсуем к 1917 году пять-шесть годиков, и станет понятно, что я стала осмысливать окружающее в 1922–1923 годах, то есть тогда, когда В.И. Ленин провозгласил новую экономическую политику. И когда эта политика начала давать свои плоды: рубль, вернее, российский червонец стал конвертируемым. Крестьяне начали пахать землю, нэпманы производить какие-то продукты, и люди вздохнули свободнее… Но, как я учила потом десятилетия подряд, «командные высоты» при нэпе оставались в руках большевиков.
Мои первые весьма отрывочные воспоминания о нэпе чисто гастрономические. Я, послушная, тихая девочка, ору благим матом и даже, кажется, сучу ногами, потому что мне впихивают в рот белый хлеб с черной икрой. Икра, видимо, паюсная — она антрацитового цвета. Реву я также, когда мне пытаются скормить суп с осетриной. Меня, дитя голодных лет, тошнит от жирной пищи сытых и богатых. Впрочем, икру я быстро освоила, а рыбную солянку — только четверть века спустя, после войны…
А вот и еще одно воспоминание, и тоже из области гастрономии. Видимо, мама считала, что маленьких детей надо кормить не абы как, а по рекомендациям специалистов. Каждый божий день на второй завтрак мне давали манную кашу на молоке с маслом, куда еще всыпали серый порошок под названием «железо». А каждый вечер — шпинат. Шпинат тогда считался прямо-таки эликсиром жизни. Помню такую сценку: обливаясь слезами, глотаю киселеобразный шпинат. И вдруг звонит телефон — мама, которая ушла с папой в гости, спрашивает у домработницы, все ли в порядке с ребенком. Ребенок, то есть я, рыдая, требует дать ему трубку и, набравшись храбрости, говорит, что шпинат есть не будет. Этот мой смелый демарш увенчался успехом, шпинат заменили вареной морковкой — тоже не ахти что, но все же лучше — «в борьбе обретем мы право свое», как говорили эсеры, которых большевики добивали как раз в то время.
Второй эпизод, связанный с моим кормлением, произошел на даче в Малаховке. На даче 20-х годов, которая коренным образом отличалась от дач 50-х, куда я возила сына. Если дачи 50-х были срубами, плохо приспособленными для житья, то в 20-х годах это — деревянные двухэтажные дома с красивыми застекленными террасами, с городской мебелью. И стояли тогда дачи не на заросших сорняками «участках», а в садах. В мозгу вертятся строчки Бориса Пастернака: «Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый, / Прогулки, купанье и клумбу в саду». В 6 лет я жила с родителями на такой даче и бегала вокруг такой клумбы. Единственное, что на той даче мне не нравилось — это коза, которая паслась на лужайке сразу за калиткой. Вы уже догадались? Козу «арендовал» папа, чтобы поить меня козьим молоком. В отличие от мамы, верившей в чудодейственные свойства шпината, отец верил в козье молоко, как средневековый рыцарь в чашу святого Грааля. Надо ли говорить, что козье молоко было мне еще ненавистнее, чем шпинат?
И еще одно дачное воспоминание. Иногда под вечер откуда-то из другой половины дома появляется женщина в черном. Она безмолвно возникает и через какое-то время так же безмолвно исчезает. Я чувствую, что женщина привязана к этому месту, обречена вот так вечно скользить тенью по дорожкам, никого не замечая, ни с кем не разговаривая. Позже, когда я стала ходить в Третьяковку, мне показалось, будто я узнала ту даму в княжне Таракановой на картине Флавицкого. Смутный образ женщины на даче слился с образом несчастной княжны-самозванки, выдававшей себя за дочь Елизаветы Петровны. Стало быть, трагическую судьбу дамы я уже тогда почуяла нутром. Дети чуют нутром гораздо больше, чем считают взрослые.
Из рассказов взрослых позже поняла, что на даче в Малаховке, видимо, под домашним арестом какое-то время держали Марию Спиридонову. Имя Марии Спиридоновой звучало тогда громко. Легендарная личность. В 1906 году, в 22 года, она застрелила создателя Тамбовского отдела Союза русских людей Г.Н. Луженовского. За это эсерку Спиридонову приговорили к пожизненной каторге. На Нерчинской каторге она пробыла одиннадцать лет, а освободившись в результате Февральской революции, вместе с большевиками-ленинцами начала готовить новую революцию — Октябрьскую. Сразу после ее победы Спиридонова стала членом ВЦИК. Даже была избрана в президиум этого высшего законодательного
Жизнь после Революции и Гражданской войны, как теперь говорится, устаканилась. И обычные граждане и гражданочки — подобно ванькам-встанькам — снова приняли вертикальное положение. И закопошились, почти как прежде. Итак, мы опять в Москве, в Хохловском, в доме, где я прожила детство, отрочество и часть юности. По адресу, который навек вписан в мой мозг: «Хохловский пер., 14, кв. 5».
Семьдесят шесть лет я уже не живу в этом доме, но все равно помню все так, словно только вчера сбежала по лестнице с третьего этажа, в последнем пролете перескочила через ступеньку с небольшим бугорком — я дала себе зарок никогда не наступать на эту ступеньку — и рванула во двор.
Кирпичный трехэтажный дом в церковном дворе построил священник по фамилии Успенский. Имя и отчество забыла, ведь мы все, в том числе и я, маленькая, звали священника «батюшкой». Приход был небогатый, поэтому батюшка решил обзавестись собственным домом, а квартиры сдавать внаем. Небогатым приход считался потому, что вокруг — и на Покровке, и на Солянке, и в ближайших переулках — было множество прекрасных церквей, которым наша церковь явно уступала.
Дом заселили перед войной 1914 года. Всего в доме было шесть квартир, по две на каждой лестничной площадке. Их заняли люди среднего достатка, по большей части молодые. Исключение составляла генеральша Марья Степановна, вдова. Она снимала квартиру на первом этаже, вернее, в бельэтаже. Мой папа, инженер, только что женившийся на маме и переехавший в Москву, снял квартиру на третьем этаже. Напротив нас поселился Негребецкий, как я теперь узнала — в прошлом летчик. У Негребецкого были жена, что называется «нерусских кровей», кажется, татарка, и двое мальчиков — Саша и Юра, примерно моего возраста. Мы вместе играли у меня или у них, что было предпочтительнее, поскольку у Саши и Юры была клетка с белыми мышами — довольно противными созданиями с голыми хвостами. Но я в них души не чаяла.
На втором этаже под нами жили немцы Тебусы — сам Тебус Артур Густавович, его жена Луиза Францевна и их дочка Эльза. Эльза была старше меня года на два или на три, но в школу не пошла. Она была «дефективная» — так в ту пору говорили. Сейчас, наверное, ее бы назвали умственно отсталой. Луиза Францевна не отпускала дочь — красивую рослую девочку с толстой косой — от себя ни на шаг. И часто, сидя на лавочке во дворе и подозвав меня, читала нам вслух сказки братьев Гримм. Естественно, на немецком. Дефективная Эльза со странным блуждающим взглядом говорила по-русски и по-немецки. И еще Эльзу, в отличие от меня, учили музыке — игре на рояле. Жизнь Эльзы сложилась трагически: родителей в 1937 году посадили, и их преданная домработница Фрося увезла девушку в деревню. По слухам, Эльзу в годы нэпа предлагали взять в какой-то швейцарский пансион бесплатно, но родители не захотели с ней расстаться.
Квартиру напротив Тебусов снимали Веселовские. Жена Веселовского Лариса Митрофановна, учительница младших классов, стала моей первой учительницей. У Веселовских были двое мальчиков-подростков — Борис и Володя. Но они со мной не водились из-за ощутимой разницы в возрасте. Наконец в бельэтаже напротив генеральши Марьи Степановны жили Дюковы — два брата с женами и с оравой ребятишек. Старший Дюков был известен у нас во дворе как «офицер», Марья Степановна была, как сказано, генеральша. Но ведь советская власть отменила и офицеров, и генералов: в Красной армии были только красноармейцы и красные командиры, а старых царских офицеров и генералов стали называть «беляками». Однако в нашем дворе лексика до поры до времени оставалась прежней.