Ковчег для незваных
Шрифт:
"Бабу ему, сукиному сыну, жалко, - мысленно ожесточился он, - а что эта баба уже готова запродаться любой иностранной разведке, это его не касается!"
Небрежным движением он выдернул у помощника документ и, бегло окинув аккуратную колонку фамилий, вновь сунул бумагу тому в зубы.
Дальнейшее его не интересовало.
Он отвернулся к окну, выключив помощника из сферы своего внимания и памяти. Остав-шись наедине с собой, он удовлетворенно потянулся, расстегнул ворот маршальского мундира, к которому после свободного покроя френчей так и не смог привыкнуть, поднялся и, чуть приволакивая левую ногу, не спеша направился в сторону бокового выхода, за
Тяжело засыпая, он почему-то опять вспомнил о землетрясениях на Курилах и тут же решил, что на следующей неделе вызовет столичных сейсмографов для подробного доклада по этой проблеме.
2
С некоторых пор он взял за правило записывать события дня. Сначала записи ограничива-лись беглым перечислением встреч, разговоров, актуальных фактов и сведений, но потом, исподволь, они стали обрастать деталями, отступлениями, сносками, постепенно приобретая форму регулярного дневника.
Как-то, перечитав написанное, он убедился, что всё это, собранное вместе, явственно выливается в нечто вроде внутреннего монолога или исповеди, слишком откровенной, чтобы сделаться достоянием историка. Его цинизм простирался лишь до той черты, за которой таилась угроза для него самого. Сказывалось семинарское воспитание: где-то в потаенной глубине души он так и не смог изжить в себе страха перед возможным наказанием. Но, сознавая гремучую опасность своего занятия, он не смог и отказаться от него, даже еще более к нему пристрастился, находя в этом какое-то особое, почти наркотическое удовольствие.
Он записывал всё: мысли, фразы, выражения, которые казались ему удачными; беседы, ситуации, воспоминания, отбирая те из них, что никогда не решился бы высказать вслух. Писал упоенно, легко, раскованно, отбрасывая без жалости слова, какими привык пользоваться в официальном обиходе. Впервые с той давней поры, когда он, по настойчивому совету Ильи Чавчавадзе, оставил юношеское рифмоплетство, его одержимо несло вдоль по листу бумаги.
И хотя ни одна живая душа не могла безнаказанно проникнуть в его жилье или кабинет, он, заканчивая день, всякий раз бережно прятал рукопиь в несгораемый шкаф, вмонтированный в стену спальни над его головой, где у него хранились самые заветные его документы: архив Нечаева, состоявший из нескольких сшитых в одну тетрадок, и прощальное письмо второй жены. Там, в стене над изголовьем, они казались ему сохраннее.
Но чем объемистее становилась рукопись, тем тревожнее становилось у него на душе. В его голове вдруг стали возникать самые фантастические предположения ее возможной пропажи: во время одной из его кратковременных отлучек или болезни, случайного пожара, умышленного поджога, сна, забытья, удара, когда записи могли если не украсть, то, по крайней мере, сфотоко-пировать, как это делалось во многих известных ему кинодетективах. Чаще всего преследовало именно это: застигнутый параличом врасплох, он лежит беспомощный, неподвижный, глядя, как подлый некто, может быть, из самых близких, с наглой усмешкой опустошает заветный тайник у него на глазах. В особенности бесила, доводя до исступления, эта вот вызывающая усмешка негодяя.
Сегодня привязчивое видение изводило его с самого утра. Он пытался избыть муку в бесцельной ходьбе по кабинету, в телефонных разговорах, в чтении деловых бумаг наконец, но вязкая фата-моргана по-прежнему не оставляла его, иссушающе выматывая душу.
К концу дня пытка сделалась почти нестерпимой. И тогда он всё же решил прибегнуть
Тот появился на пороге чуть ли не одновременно со звонком - как всегда, вытянутый в чуткую струнку, докладная папочка в руке прижата к боку, наглядно демонстрируя высшую степень постоянной готовности.
– Иосиф Виссарионович, - еле слышно прошелестело с порога.
– Слушаюсь.
– Вот что, голова, - подступаясь к делу, он еще угнетался сомнением, тянул время, прицеливался, - слушай меня внимательно. Там у меня, - он слегка повел взглядом в сторону смежной комнаты, - есть кое-что. Понимаешь?
У того мгновенно напряглись глаза, кадык на тонкой шее судорожно дернулся, туловище подобралось и вытянулось: казалось, помощник приготовился взлететь по малейшему его знаку.
– Понимаю, товарищ Сталин.
– Слова уже не звучали, а невесомо слетали с губ.
– Слушаюсь.
– В случае чего, уничтожить.
– Выговорив главное, он облегченно обмяк, откинулся на спинку кресла.
– Понимаешь? Ключ у тебя есть, храни, как зеницу ока. Ни Лаврентию, никому ни-ни. Чуть что, сразу жги.
– На этот раз молчание помощника было красноречивее всяких слов: соглашение состоялось, стороны проникались сопереживанием значительности момента.
– Что еще у тебя?
– Вы заказывали справку по Курилам, Иосиф Виссарионович.
– Помощник еще вибриро-вал, усваивая только что услышанное, рука с протянутой к столу папочкой слегка подрагивала.
– Здесь она.
Действительно, после недавнего разговора с синологами и специалистами по Дальнему Востоку он затребовал сжатый обзор самой необходимой информации по этой проблеме, ибо не любил подробностей, мешавших ему видеть вещи в целом, без балласта обстоятельств и околичностей. Он даже приказал до предела сократить всеобщую энциклопедию, считая издание Брокгауза и Эфрона слишком обременительным для усвоения.
Знакомясь сейчас с доставленной справкой, он лишь убеждался в своей правоте. То, на что ушло почти два битых часа гипотез, статистики, доказательств, было изложено здесь с лапидарной точностью всего на одной веленевой полустраничке:
"ЦУНАМИ - волны, возникающие на поверхности океана в результате сильных подземных землетрясений. Скорость распространения цунами от 400 до 500 км/час. Высота волн у прибрежных скал и в узких устьевых частях речных долин достигает 15-30 м. Обрушиваясь на низкий берег, цунами может проникать далеко на сушу и причинять большие разрушения. Большей частью цунами наблюдается у берегов Тихого океана".
– Ладно. Что еще?
– Звонила Светлана Иосифовна, - помощник пятясь уже отступал к двери, - когда она может вас увидеть?
Напоминание о дочери вновь озаботило его, возвращая к повседневным неприятностям. Он по-своему любил эту угловатую девочку с неизменной тенью улыбки на продолговатом лице, баловал как умел, издалека следил за ее развитием, но, к его досаде, с возрастом у нее стал заметно проявляться характер ее матери: душевная неустойчивость, склонность к излишнему общению, глубоко затаенное упрямство. К тому же, в последнее время он заметил, что она скрывает какую-то очень существенную и недоступную ему часть своей жизни, и это было особенно нестерпимо. "Лучше бы уж ей, сетовал он про себя, - купечествовать, вроде братца, - по крайней мере, всё на виду!"