Ковыль - трава степная
Шрифт:
Далеко в ночи взметнулось пламя костра, высветило причудливые фигуры лошадей и погасло. "Табун перегнали на другое место, - определил по костру Женька.
– А Чайка одна теперь... И чего дядька Мишка гоняет их с места на место?" - с недовольством заключил он, чувствуя, как в груди его что-то сжимается, словно хочет спрятаться, а ноги сами, против воли, тянут назад, к приветливым огонькам села. Воображение стало рисовать одну картину страшнее другой. Степь вдруг закопошилась чудовищными змеями горы-нычами, уродливыми колдунами, надвинулась на него всеми ужасами самых страшных сказок и небылиц,
У болота протяжно заржала лошадь.
– Она!
– вскрикнул он от неожиданности и, гремя ведром, ринулся в степь.
Чайка пила жадно и долго. В плесе заросшего осокой озерка стаями купались звезды. Набирая воду, Женька старался побольше зачерпнуть их ведром и отнести Чайке. И когда та, громко чмокая, допивала воду, ему казалось, что она ловит звездочки, катающиеся по дну ведра скользкими шариками.
Страх прошел. Усталый и довольный, мальчик сидел рядом с лошадью и ласково гладил ее гриву. Хотелось есть. Э га ноющая, сосущая боль под ложечкой вот уже несколько дней не покидала его. Свекла не утоляла голода, а хлеба уже вторую неделю в доме не было. Хлеб снился Женьке по ночам душистый, свежий, его было много, целые горы. Он просыпался от его запаха, тянул к столу руки, глотал наполнившую рот слюну и подтягивал к животу ноги.
– Мам, а пироги ты не разучилась печь?
– спрашивал он.
– Нет, сынок, нет, - отвечала она и советовала: - Ты вспоминай сказки, которые я тебе рассказывала, а днем пой песни. О еде старайся не думать. Скоро хлебушек подоспеет. Совсем немного осталось до жнивы.
И сейчас ему не хотелось возвращаться домой. Там всегда почему-то острее чувствовался голод. Прижавшись боком к животу Чайки, Женька вытянулся во весь рост и, заложив руки за голову, вполголоса запел:
Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали.
И уже не было ни черного покрова ночи, ни звездного неба, ни сосущей боли под ложечкой, перед ним яркими красками зацветала степь, качалась рыжими волнами ковыля, манила в широкую даль переливающегося марева. И он уже не Женька, а гордый красавец орел, парящий в поднебесье над степью и поющий Женькиным голосом.
Его не видят люди, но все знают, что это он поет, и, побросав свои дела, с восхищением слушают.
– "Ей скажут, она зарыдает", - звенит Женькин голос, и он уже явственно видит, как его мать, Екатерина Ивановна Кудряшова, закрывшись руками, заливается горючими слезами, узнав о кончине своего храброго сына. Растроганные скорбным известием, плачут односельчане. Всем жаль Женьку.
Красиво, по-героически вышло, за сердце защипало, но умирать ему совсем не хочется. Он перескакивает на первый куплет, но поет его уже без прежнего вдохновения и, не допев, умолкает. Чайка поворачивает голову и тычет мокрыми губами в плечо.
– Сейчас, сейчас, - обещает мальчик и молчит. Новые песни не приходят в голову, да и некогда уже ему заниматься пением.
Бравым моряком, в золотых погонах капитана, с блестящим кортиком на ремне, шагает он по селу. За ним гурьбой бегут ребятишки.
– Жень, покажи кинжал!
– галдят пацаны.
– Какой кинжал!
– возмущается капитан.
– Кинжал у живорезов, у моряков - кортик!
– Поглядите-ка,
– шепчутся на завалинах бабы.
В село за Женькой прилетит самолет. Сядет прямо посреди улицы, подрулит к дому. Возьмет его и отвезет в Москву на военный парад. Он будет идти впереди всех, со знаменем в руках и с настоящим автоматом на груди. Потом он бросится в бой и будет направо и налево косить фашистов, спасая своих друзей. Его ранят, может, даже убьют, не насовсем, конечно, потому что он должен взять в плен самого главного фашиста. И Лидия Анатольевна, эта злюка историчка, назовет его Александром Невским, а может, даже Суворовым, поставит в пример всему классу и даст торжественное обещание не спрашивать его до конца года.
Женька зевнул и, повернувшись на бок, плотнее прижался к Чайке. В дальнейших парадах и сражениях "капитан" не успел побывать. Глаза его закрылись, и он заснул.
Проснулся Женька далеко за полночь от легкого озноба и какого-то смутного беспокойства! Над степью белым пшеничным блином висела луна. Было тихо. От болота веяло сыростью и прохладой. Он вытянул ноги и услышал далекий протяжный крик.
– Же-е-е-ня-а-а... эня-аа...
– тоскливо выводил осипший голос
"Мама!" Мальчик вскочил на ноги.
– Ма-а-ма-а!
С матерью был председатель колхоза Иван Ильич. С мокрым от слез лицом она тискала сына, прижимала его к себе, целовала и приговаривала:
– Жив... сыночек ты мой... горюшко ты мое...
– Несурьезно, понимаешь... Нельзя так пугать...
– отрывисто говорил Иван Ильич и тянулся погладить Женькину голову.
– А все ты, Иван Ильич, все ты со своими выдумками!
– отталкивала его руку мать.
– Не серчай, Катерина, - несмело защищался председатель.
– К труду приучать надо... Аль злодей я ему! Не чужой, понимать...
– и осекся.
Две недели не поднималась на ноги Чайка. Две недели кормил и поил ее Женька. Даже мать дивилась терпению и буйной энергии сына. Домой он возвращался поздно вечером, уставший, голодный, с исцарапанными руками, но со счастливой улыбкой на лице.
– Мам, Чайка улыбаться может! Не веришь?
– с горящими от восхищения глазами рассказывает он.
– Утром, когда я прихожу, у нее глаза становятся такие маленькие-маленькие и ноздри раздуваются - это она радуется. А вечером...
– Женька умолкает и, насупившись, выдавливает из себя.
– В общем... плачет она... Ну, как человек... Страшно ей одной оставаться. Холодно... Повернет голову и смотрит, смотрит ыне вслед. Ждет - может, вернусь. Мне и ночью с ней нисколечко не страшно. Даже хорошо. Костер с дядей Мишей распалим. Он сказок много знает.
– Так ты, может, на круглосуточную работу перейдешь?
– поняв, чего от нее добивается сын, спрашивает мать.
– А я ее плащом укрыл!
– меняет тему разговора Женька, уловив иронию в голосе матери, а следовательно, и отказ.
– Каким плащом?
– Что за печкой висел.
Мать вскидывает руки и со вздохом роняет их на колени. Глаза ее тускнеют, никнут плечи, и вся фигура делается маленькой и скорбной. По незнанию сын прикоснулся к святыне, которую мать бережет с далеких предвоенных лет.